Писать об отце нескромно — такой была моя первая реакция на предложение главного редактора газеты «День» Ларисы Ившиной взять интервью у кобзаря, писателя и композитора Николая Литвина. Такая аргументация Ларисе Алексеевне показалась неубедительной: главное — чтобы это было искренне, интересно; в конечном счете, никто же не знает отца лучше, чем его дочь...
Относительно последнего, то уже в работе над материалом оказалось как раз наоборот: как мало на самом деле я знаю о папе. Я — это же взгляд из-за кулис. А это не лучший ракурс... Его бандура была для меня чем-то таким естественным и обычным, как воздух. Я же росла под нее, почти все песни знала наизусть, поэтому на концертах не особенно прислушивалась. Помню, больше следила за стулом: папа исполняет песни эмоционально, а иногда так раскачивался, что сердце бросалось на сцену: упадет, сейчас упадет!
...Станция Помична на Кировоградщине у меня ассоциируется с вишневым цветом: широкие улицы в белой пене, а дальше степь и небо. Другой я ее просто не видела, мы всегда приезжаем туда после Пасхи, к самым дорогим отцовым могилам — Степана Андреевича и Марии Онискивны.
Их голоса остались в письмах. «Здравствуйте наши сыны Васыл и Мекола ваши баткы папа, мама, перидаем вам привит желаим вам всего найкращего», — белизна бумаги и три класса церковно-приходской школы не давали отцу говорить с сыновьями как всегда. Но все же эмоция прорывается сквозь непослушные буквы: «Осталися, осталися мы, я и мама в двоих, как сироты, мама часто плаче, что все парозижялыс ны ма ни одного. Я маму вговариваю ни плач, приедут они к нам в гости. Мы до их поедим и буде харошо, це зразу скучно. Э каже маленьки булы то росьли в купи, а тыпер по выросталы, та розлытилыс як горопци»... После приписки «Типер будит писат мама» врывается стихия материнской тоски. Она изучила азбуку только для того, чтобы писать своим детям, и никакие правила, языковые законы не способны ее сдержать: «Сыны мои ридни яваша мама дуже скучела за вамы чего вы ны пышыте ныпышите часто писим пишит нам каждои недили писмо поштар прыносыт газеты а я пытаю писма нымае а вин каже ще пышут амини очень жалко жду писма а его нымае». И отдельно, с новой строки — очевидно, перечитав написанное: «Булы маленки ждалы мыне а тыпер я вас».
А сыновьям уже голубели дали... Сразу после школы братья решили вырваться из «колхозного рабства». Купили газету «Молодежь Украины» и стали выбирать себе учебное заведение, как Владимир веру. Остановились на Кролевецком профтехучилище художественного ткачества — заворожило слово «художественное». Взяли два мешка с инициалами отца «Л.С.А.» (он ездил с ними на мельницу), мать положила туда картофеля, сала, хлеба, — и отправились в свет...
На вступительных экзаменах недобрали по одному балу, и уже думали забирать документы, но директор училища посоветовал подождать: после первых занятий всегда происходит отсев.
Поэтому вернулись домой и стали ждать. Василий устроился в сельскую плотницкую, а Николай — на строительство Ново-Украинской гидроэлектростанции. Он часто возвращается воспоминаниями именно в этот период своей жизни. Вероятно, потому, что тогда все было похоже на сказку — это же сказки так начинаются: так обыденно и тоскливо, и вдруг... Папа вспоминает тот момент каждый раз, когда проезжаем мимо «его» гидроэлектростанции: сидит он грустный на берегу Черного Ташлика, сбил себе камнями руки, «КамАЗ» поранил ногу, еще и денег не заплатили. И вдруг подходит Василий: «А мне вызов пришел из училища!» — и машет им еще издалека. — «А мне?!» — закричал Николай. И в глазах было столько ужаса, что Василий сразу же передумал шутить и вручил брату заветную бумажку. «Это было счастье», — рассказывает папа. И я словно вижу ту радость двух ребят на берегу реки, на самом пороге...
Братья красиво пели, и их сразу же привлекли к художественной самодеятельности — кружки, выступления... Однажды в городском Доме культуры выступила капелла бандуристов местной ткацкой фабрики. И когда запели «Думы мои», братья встретились со своей судьбой. «Это было потрясение, — вспоминает папа. — Я уже не помнил, где я, в каком времени... Ко мне подошел сам Шевченко и положил руку на мою голову»... После выступления ребята пошли за кулисы, познакомились с руководителем капеллы Михаилом Ивановичем Билошапкой и попросились в ученики.
Рвали струны, стирали пальцы до крови, но едва затягивались раны — опять за бандуры... А через три месяца учитель повез братьев в Киевское музыкальное училище имени Р. Глиэра. На вступительном экзамене они пели народную песню «Ой Морозе, Морозенку». И так отчаянно, что приемная комиссия встала... «Мы — как будто взлетели», — рассказывает папа. И хотя нотной грамоты ребята не знали, их приняли в училище «в виде исключения».
Настоящим университетом стало путешествие со студенческим хором «Жаворонок» по Шевченковской земле. Парни и девушки прошли пешком из Моринцев до Канева, дав по дороге 24 концерта в городках и селах Черкасщины и Киевщины. Только сравнительно недавно папа узнал, что об их выступлении в далеком 1963 году написал репортаж в «Рабочей газете»... Василий Симоненко. Его цитирует в своей книге о поэте Анатолий Ткаченко («Василий Симоненко. Очерк жизни и творчества». — К.: «Днепр», 1990): «В Каневе «Жаворонок» дал свой прощальный концерт. Он начался на сцене летнего кинотеатра, а закончился далеко за полночь на улице этого старинного города. Сколько приятных слов услышали студенты в этот вечер, сколько благодарных рук тянулось пожать руки и руководителю коллектива Борису Рябоклячу, дирижеру Владимиру Конощенко, бандуристам Василию и Николаю Литвинам и всем сорока пяти жаворонкам. Хочется верить, что следующим летом десятки «Жаворонков» разлетятся по Украине».
Василий Симоненко скромно не упомянул в репортаже о том, как читал студентам собственные стихотворения. Позже папа «продолжил» его рассказ воспоминанием, которое Анатолий Ткаченко также напечатал в своей книге: «Торжества в Каневе завершились большим праздничным ужином в ресторане. Василий — а он казался мне тогда очень взрослым и солидным — читал свои стихотворения. Чрезвычайно поразила голая, смелая правда «Некролога кукурудзяному качанові...». А когда прозвучали всем известные и еще до недавнего времени непечатные строки из стихотворения «Україні», упала действительно мертвая тишина. Я был настолько поражен этим глуховатым голосом, который буквально заполнил мозг и душу, что не смог дальше ни есть-пить, ни слушать других ораторов, а незаметно нырнул в раскрытое настежь окно первого этажа и пошел напрямик — кручами, пропастями, падая, обдираясь, сквозь глухую ночь — на Монашескую... Как-то жутко, детскими голосами ухали сычи, отовсюду подстерегала меня, 18-летнего первокурсника, нечистая сила... Где-то под утро я задремал на могиле, а когда взошло солнышко из-за Днепра, оттуда, где теперь додумались извергать дымоходы промышленной зоны, — был уже на ногах и пошел к нашему палаточному лагерю на соседней горе. «Жаворонки» очень переживали, искали меня. А ночь ту таки буду помнить, пока и буду жить».
Кстати, песня отца на слова Василия Симоненко «Там, у степу» — одна из наиболее известных в репертуаре братьев Литвинов. Папа вспоминает концерты в киевском оперном театре и филармонии, когда зал слушал стоя и долго не отпускала их со сцены. За кулисами белел, краснел и синел импресарио, изо всех сил маша руками, а братья пели и пели. Их охраняла сцена и свет софитов. А что будет потом, за кулисами — то уже будет потом...
Впоследствии выяснилось, что утолить эту жажду Украины, разбуженную Шевченко, столичное училище не сможет. Братья узнавали высокую музыку Баха, Бетховена, Лысенко, изучали народные песни... Но думы никто из преподавателей исполнять не умел.
Братьев знакомят с правнучкой Остапа Вересая Антониной Голубь, которая училась в киевской консерватории. Папа и до сегодняшнего дня помнит ту эпическую картину: удивительно красивая женщина с косой до пят берет в руки бандуру и низким грудным голосом выводит «Невільницький плач»... Словно сама Украина.
После окончания консерватории Антонину Голубь распределяют в Тернопольское музыкальное училище имени Саломеи Крушельницкой. И папа переводится из Киева в Тернополь, чтобы стать студентом ее класса.
Когда впервые ступил на тернопольскую землю, показалось, что попал в совсем другой мир. Это было шоком: вокруг все говорили на украинском — железнодорожники, милиционеры, дворники, продавцы в магазинах... С непривычки даже уши болели!
Тернополь подарил незабываемого друга — археолога и искусствоведа Игоря Герету. Они были настоящими побратимами — братались по давнему скифскому обычаю, и никогда не предавали той освященной кровью клятвы. Папа с ученым Василием Липовецким написали книгу воспоминаний о побратиме, вскоре она выйдет в Тернополе.
Родители Игоря Гереты (отец Петр (Олесь) — поэт и композитор, юношей находился в УГА; пани Евгения — дирижер церковных хоров) посвятили ребят в героические страницы нашей истории, о которых уроженец Большой Украины и не догадывался. Они вдохнули в него непокорный дух той эпохи. От них папа научился стрелецким и повстанческим песням.
На квартире у Игоря Гереты собиралась подпольная организация — прорабатывали для дальнейшего распространения запрещенную литературу, планировали пропагандистскую работу... «Летом 1965-го нас переловили, как цыплят, — вспоминает папа. — Игоря нашли аж в Одессе, меня — в Киеве, брата Игоря Олега — в Тернополе... Посадили за решетку следственного изолятора тернопольского КГБ. У матери в Помичной проводили обыск почти сутки! Там еще и до сих пор живет легенда, что я — террорист, готовил покушение на Брежнева, и что в маминой хате нашли бомбу».
Но подпольщикам повезло: тогдашнее руководство КПУ жестких репрессий не совершало, тюремные приговоры были редки и довольно мягкие. После месяца задержания папу выпустили на свободу, «убедив» не бороться с советской властью...
Поэтому когда будущий кобзарь поступал во Львовскую консерваторию, он был уже на учете в КГБ. Только благодаря удивительному патриотизму преподавателей (прежде всего — Роксоланы Зоривчак), которые пошли против «рекомендаций» сверху, он стал студентом, сдав все экзамены на «отлично».
Львовский период чуть ли не лучший в жизни отца. Еще долго потом в Киеве чувствовал ностальгию по Львову. Или, может, по молодости?
Студент попал в силовое поле известных уже сейчас художников и политиков — это Игорь и Ирина Калинцы, Вячеслав Чорновил, Ярослав Кендзер, Михаил Косив, Игорь Боднар, Роман и Ольга Безпалкивы, Михаил Мануляк, Иван Остафийчук, Иван Марчук... Запомнилось, как на желание вступить в Хельсинский союз В. Чорновил ответил: «Николай, твое оружие — бандура». Это, собственно, и спасло от повторного ареста, когда репрессивная машина пошла в ход на полную силу...
Кобзаря преследовали иначе — выписали из Львова и не прописывали нигде, даже у родной матери. А без прописки не было и работы. В конечном счете смог устроиться только в Сумское музыкальное училище...
В Киев вернулся в 1975 году. Помог художник и поэт-переводчик Николай Кабалюк, научив профессии художника-графика — это предоставляло возможность зарабатывать без прописки. Вообще, отцу как-то везет на хороших и мужественных людей, которые в трудную минуту подставляли плечо. В Киеве это были писатели Дмитрий Чередниченко, Василий Шкляр, Владимир Бурбан, Александр Климчук, Николай Шудря, Виктор Гонта...
В годы преследований писатель и журналист Николай Литвин часто заменял кобзаря. Талант находил другое русло в поэзии и публицистике, исследовании истории кобзарства... В полную силу кобзарь проявил себя в 1980—1990 годах, на сломе эпох.
— ...Папа, ты начинал с академической школы. В конечном счете, первым толчком к выбору своего призвания было выступление, собственно, советской художественной самодеятельности — капеллы бандуристов ткацкой фабрики...
— Первым толчком был Шевченко и бандура. Это было как узнавание...
— Хорошо. Но ведь ты не слышал тогда тех настоящих, слепых кобзарей. Когда пришло осознание своего кобзарского призвания?
— Говорю тебе: сначала был Шевченко. А почему, думаешь, он назвал свою книгу «Кобзарем»? Не потому ли советская власть пыталась избегать именно этого названия — были же только бандуристы? А в то время, когда я начинал, аутентичного кобзарства не было — его фактически уничтожили еще в 1920—1930 годы. А из бандуры хотели сделать то же самое, что и из гопака — когда казацкое боевое искусство было стилизировано под эту заношенную до дыр «шароварщину», а вожди себе смотрели и милостиво хлопали в ладоши... У меня не было такого выбора, какой есть сегодня. Возможно, я бы также переболел «аутентикой», которую сейчас пропагандирует Кобзарский цех...
И, кстати, слепых кобзарей я слышал, но позже, уже после окончания консерватории: учился у Евгения Адамцевича, был поводырем Александра Маркевича. Знал и Георгия Ткаченко, их пан-отца...
— Почему ты говоришь «переболел» аутентикой? То есть дальше было бы что-то другое?
— Понимаешь, этот уклон в сторону полного воссоздания традиции, копирование репертуара, инструментов, манеры исполнения, «вживание» в прошедшую эпоху и в то же время отрицание любого другого направления в кобзарстве — это следствие нашего болезненного развития, прерванной традиции. Закон маятника.
— А если бы процесс не прерывался и кобзарство естественно развивалось вплоть до сегодняшнего дня, каким бы, по твоему мнению, был кобзарь XXI века?
— Ну, начнем с того, что и эпоха тогда была бы совсем другой — не случайно же их так целеустремленно уничтожали... Но одно могу сказать точно: кобзарь был бы на острие своего времени. Еще в начале прошлого века кобзари вместе со старыми думами и историческими песнями пели только написанные думы о коллективизации, голодоморе... То есть шел живой, непрерывный процесс. А то, что они были слепы и немощны... Ну зачем теперь молодым здоровым ребятам копировать старческую манеру исполнения? Кое-кто даже закрывает глаза и закидывает голову, словно слепой...
— Входит в образ. Ну не было прецедентов молодых кобзарей! Как говорила Лина Костенко устами Хмельницкого в «Берестечке»: «У нас — на Січ іде з малого, а вже коли осліп — у кобзарі»...
— Это так. Но, кстати, как раз во времена Хмельницкого кобзари шли впереди войска. Только они тогда не назывались кобзарями, хотя по существу ими были. Понимаешь, в народном сознании было установившееся понятие народного певца: старец, Божий человек. Вот как раз об этом и говорит Лина Васильевна: слово не выбирали как судьбу, за кобзу брались, когда дальше уже некуда. Отсюда и Берестечко. Гениальная поэтесса смело входит в историю, не боится традиции... Кстати, первый молодой кобзарь — Шевченко. Но он — Кобзарь.
— И все же мне кажется, что следует внимательнее присмотреться к тому, что делает киевский Кобзарский цех. Там же речь идет не только о сугубо внешнем, формальном наследовании. Они пытаются проникнуть в философско-мировоззренческую основу кобзарства. И понятия старца, Божьего человека — также мировоззренческое.
— Я этого не отрицал. Дело только в том, что вернуть традицию невозможно. Чтобы проникнуть в мир слепого кобзаря, нужно жить в его эпоху, не иметь дома на земле, нужно, в конечном счете, самому быть слепым — это же совсем другое мировосприятие! Нужно прожить его жизнь — а это преимущественно казацкая жизнь, если мы говорим о «еще тех», «классических» кобзарях. А еще следует различать эпохи расцвета и упадка кобзарства — они в принципе совпадают с состоянием нашей государственности в тот или другой период. Например, Остап Вересай, который стал для нас теперь символом кобзаря — это певец эпохи упадка. Если посмотреть на его репертуар, который донес до нас Николай Лысенко, то там очень мало действительно стоящих произведений. Да, есть песня «Про правду», которую поют до сих пор. Есть одна дума — «Про Хведора Безродного». А далее — «Щиголь», «Дворянка», «Про Хому й Ярему», «Циганочка», «Дудочка», «Про удову и трьох синів»... То есть репертуар ориентирован на тогдашний спрос, а героический эпос его слушателей на базарах и площадях не интересовал... Но именно этого кобзаря осветила нам история, он попал в волну заинтересованности интеллигенции народной самобытностью. Его песни записывали, его возили в Петербург — как «последний экземпляр славных когда-то бандуристов»... В конечном счете, об исполнительском мастерстве Остапа Вересая я судить не могу (а отзывы современников были очень восторженными), подразумеваю только репертуар.
— Кстати, о репертуаре. Ты поешь фактически только патриотические песни. Но ведь согласись, традиционный кобзарский репертуар ими не ограничивался.
— Это — моя струна. Это то, о чем душа болит. И в конечном счете, кто это мне может указывать, каким у меня должен быть репертуар?
— Каким ты видишь свое место в новейшем времени? Твои песни революционные, они призывают к противодействию, борьбе. Но ведь вот дождались, состоялась революция...
— ...и они еще актуальнее, чем были. Потому что в те годы было четко видно — кто друг, а кто враг. А теперь уже нет... Когда началась та революция, я ее органично воспринял, я почувствовал, что мое место — на Майдане. Это — мои люди. Я взял бандуру и пошел туда, как и раньше, когда пел перед голодающими студентами... Так вот, охрана перед сценой меня не пропустила. Я назвал себя, они ходили что- то спрашивали, а потом ответили: «Дед, у них уже все расписано».
— Так, может, нужно было раньше согласовать со штабом? Там действительно желающих хватало...
— Сначала я тоже так думал. А теперь видится мне в этом что-то символическое. В действиях нового правительства пока не вижу я той Украины, за которую боролся.