Иоселиани не был диссидентом, но его поведенческая модель
была в стократ опаснее для общества тотального нивелирования личности.
Он и в условиях цензуры, беспощадного полицейского пресса оставался свободным,
как герой его «Дрозда». Он не опускался до споров с властью, он ее попросту
не замечал. И эта гениальная наивность делала его неуязвимым. Вероятно,
поэтому он смог стать чуть ли не единственным советским художником, который,
оставшись в начале 80-х на Западе, не только сохранил гражданство, но даже
после специального приза в Венеции за божественно мудрых и куртуазно изящных
«Фаворитов луны», снятых во Франции, получил звание народного артиста Грузии.
Свой последний фильм «Разбойники. Глава YII» — историческую фантасмагорию
на темы предательства и власти, жертвенности и жестокости — он впервые
за более чем двадцать лет снимал на родине. После премьеры фильма режиссер
дал интервью газете «Коммерсант», фрагменты которого мы хотим предложить
вашему вниманию.
— Вы уже почти двадцать лет живете в Париже. Наверное,
с чем-то пришлось смириться, принять какие-то правила игры?
— Смириться — нет, но правила игры я знаю.
— А чему вы учились? Чего не умели прежде?
— Всего одной вещи — говорить неоткровенно. Но потом я
их приучил, что как я говорю — так оно и есть. Они привыкли.
— И все же и вам чего-то там не хватает?
— Везде, куда вы приедете, не хватает того, к чему вы привыкли.
Друзей, приятелей, правил — правил жизни. В Париже они другие совсем. Это
совершенно другая страна, другая культура общения, человеческих отношений.
За все время пребывания во Франции у меня появилось всего несколько, ну,
может, пять приятелей. При моем характере это просто ничто.
— И мысль о том, что «все кончилось», — одна из тех, что
вас сейчас занимают?
— Во всяком случае, то, что было раньше, — все кончено,
это ясно.
— Это плохо?
— Это естественно. Ничего в этом нет ни плохого, ни хорошего.
Вавилон был разрушен, Египет рухнул, Греция, весь Китай эпохи Хань. Вот
теперь — и все это. Но что-то такое будет, правда, уже не наше.
— Вам неинтересно, что будет?
— Абсолютно неинтересно. Ничего хорошего не будет уже.
— Почему вы так уверены?
— Я ни в чем не уверен. Я старый человек. Не знаю, что
будет дальше, но ничего хорошего не вижу. Наверное, это свойство любого,
кто пожил на свете: «Боже мой, что грядет!»
— К чему же тогда стремиться?
— А почему надо стремиться к чему-то? Надо просто не делать
гадостей. Все эти мечты, что мир может быть благоустроен, чтобы люди жили
нормально, — рухнули. Нам, очевидно, грозит только либерализм. «Кто сильней,
тот и захватит».
— Вам претит либерализм? Какую именно силу вы подразумеваете
— физическую, финансовую?
— Любая сила наглая. Давайте назовем тех, кто оставил какой-то
след: Мусоргский, Шаляпин, Чехов (я не очень его люблю, но — Чехов), Достоевский;
в кинематографии — Барнет, Рене Клер, Орсон Уэллс, Джон Форд, кто еще?
— мы этим дышим. Кант, Кьеркегор — все это не имеет никакого отношения
к либерализму. Это просто жизнь души, а либерализм — это наглость, хамство,
захват. Когда они, ваши «новые русские», и в России успокоятся и когда
у них в голове вдруг возникнет идея открыть галерею или музей и дать денег
художникам, художников уже не будет.
— А новые не родятся?
— Нет, это невозможно. Если все время будет процветать
клип, скоро здесь вообще не станет кинематографа.
— Вы считаете, что на клипах нельзя стать мыслящим человеком?
— Уже делать их означает выпасть из этого мира.
— А для вас режиссура — работа или приятное времяпровождение?
— Работа. Тяжелая очень.
— Вы думаете, что просто родились кинорежиссером?
— Нет, я родился фермером. У меня должны были быть плантации.
Мне очень нравится что-то планировать, какие-то вещи изобретать. Так как
я никогда в руки не брал лопаты, то я даже не знаю, как это происходит.
Наверное, родился, чтобы что-то организовывать, координировать, что-то
приводить в порядок.
— А зачем? Вы ведь сами однажды сказали, что даже если
взять лучший фильм всех времен и народов «Гражданин Кейн», он все равно
ничто по сравнению с литературой, с любой пьесой Шекспира. Значит, кино
в принципе беспомощно?
— Почему вы так заключили? Кино, как цирк. Просто такое
занятие. Оно не беспомощно.
— И все-таки почему вы занимаетесь «цирком», а не пишите,
например, романы?
— Потому что я не графоман. Я не могу сидеть и писать:
«Маша вошла в комнату, увидела свою сонную дочь и подумала: «Ах, Боже мой,
зачем я ее родила?» Такое выдумывание ужасно.
— И вы выбрали кино...
— Совершенно сознательно. Я же был математиком и кино выбрал
потом — как профессию, в которой меньше зла. Занимаясь естественными науками,
можешь совершить зло непроизвольно. Сахаров всю жизнь пытался свое научное
открытие искупить.
— А разве Пырьев или Александров делали зло специально?
— Нет. И один, и другой были идиоты. Они задумать ничего
не могли.
— Как же отличить умного от дурака?
— Очень просто. Умный имеет свойство быть печальным. А
дурак этого лишен, наверное, какая-то часть мозга у него атрофирована.
А печальный человек не может быть жестоким и гадости не может делать.
— И вы полагаете, что печальные люди вымрут, и на этом
все кончится?
— Как они вымрут? Это свойство человеческое. Они не вымрут
никогда.
— Почему же тогда вы все время говорите о «конце», «финале»?
— Вы не поняли одну вещь. Я говорю, что то, что мы накопили
за всю историю существования на Земле, постепенно уходит, как песок сквозь
пальцы. Опыт, правила отношений между людьми, основанные на чем-то очень-очень
пережитом и завещанном нам. Это кончается. Вот весь ужас, а вовсе не то,
что конец света настает. Конечно, все будут растерянные, одинокие, замкнутые,
несчастные, сидеть с компьютерами, общаться по факсам. Вы знаете сколько
людей общаются по Интернету от одиночества?
— Но разве до Интернета не было одиночества?
— Было, но иное. В деревне, например, не полагалось пожилого
папу или дедушку выдворить и поселить в дом престарелых. Деревня имела
строгие правила, мнение, перед которым у каждого был некоторый страх. А
сейчас в большом городе мой знакомый отправил в дом престарелых своего
отца, вполне здорового и нормального человека, и тот там зачах. И умер
через три месяца.
— Думаете, это и есть «новое» правило жизни?
— Во всяком случае, когда за вами никто не наблюдает, человек
сам, в одиночестве перестает себя контролировать. И всю мерзость накопленную
может бесстыдно выплеснуть. Вот в деревне, даже в небольшом круге людей,
которые вас знают и видят, как вы живете, вы вынуждены подчиняться старым
правилам. А если вы и молодым знаете, что дети в будущем вас непременно
сбагрят куда подальше, — вы, может, и смиритесь с этим правилом (очень
плохим, холодным), но с нормальным человеческим опытом оно ничего общего
уже иметь не будет.
— Ну, вас-то уже не переделать? Вы стойкий оловянный солдатик?
— Бумажный. Почему оловянный.
— По Андерсену.
— Нет, я все-таки хотел бы по Окуджаве.