Сейчас проходит «Год Чехова» (150-летие со дня рождения Антона Павловича). Российскими представителями власти и широкой общественностью поддержаны юбилейные мероприятия в честь писателя — камерные и массовые торжества; переиздание творческого наследия, переписки, воспоминаний о писателе; издание разноплановых научных трудов; обновление музейных экспозиций; классические и модерные театральные постановки по пьесам мастера.
На следующий год приходится два славных юбилея, связанных с именем Леси Украинки — 140-летие со дня рождения писательницы и 100-летие со времени создания ею бессмертной драмы-феерии «Лісова пісня». Хотелось бы надеяться, что эти события будут надлежащим образом отмечены в Украине и в мире, что не в последнюю очередь будет зависеть от желания и усилий наших культурных и политических элит, а также каждого небезразличного гражданина.
Ппробуем в сравнительном контексте взглянуть на жизнь этих выдающихся личностей.
ДЕТСТВО
Начать рассказ о наших героях стоит с их детства. Условия и атмосфера, в которых росли дети из обеих семей, существенно, даже полярно, отличались. Но это и понятно, ведь воспитание столбовой дворянки Ларисы Косач (всегда осознававшей долг перед благородными предками) было совершенно другим, чем «внука раба» (В. Набоков) Антона Чехова, вынужденного испытать весь груз своего социального происхождения. Хрестоматийная уже фраза-обобщение — «В детстве у меня не было детства», — несмотря на свой формальный лаконизм, достаточно точно обозначает указанный период жизни среднего сына мелкого таганрогского купца. Строгая простота малоимущей патриархальной семьи, где абсолютное повиновение отцу считалось главной добродетелью, а самовольный отход от него безжалостно наказывался физически, вовсе не способствовала гармоничному развитию личности. Но все же все шестеро детей Чеховых достигли в жизни успеха, реализовавшись как литераторы, художники, педагоги. Примечательно, что важную роль здесь сыграла дружественная братская поддержка, особенно от самого преуспевающего в семье — Антона. Позже его биографы с неподдельным удивлением будут констатировать: «Чехов был одним из самых душевных людей [...]. В его внешности, в манере держать себя сквозило какое-то врожденное благородство, точно он был странным и чуждым пришельцем в доме родителей, быть может и милых (мать Чехова), но совсем уже незатейливых людей». Непостижимая для других внутренняя сила, благородная целостность характера и помогла ему выдержать испытание талантом, что, скажем, не удалось старшему брату — художнику Николаю. Чрезвычайно интересным, с этой точки зрения, является общение с другим братом — литератором Александром, которого младший, но более опытный коллега постоянно побуждает к труду, охотно делясь секретами своего творчества. Но самой близкой Антону в семейном кругу была, бесспорно, сестра Мария. Они замечательно чувствовали друг друга, и эта глубокая духовная связь никогда не прерывалась. При жизни брата Мария была ему самой верной помощницей, а после смерти не менее самоотверженно работала над сохранением и популяризацией его художественного наследия.
Высокой культурой и в то же время естественностью братски-сестринского понимания, которое иногда также приобретало формы взаимовоспитания и взаиморазвития, выделялись и дети Косачей. Стоит вспомнить хотя бы отношения Леси Украинки и младшей на шесть лет сестры Ольги (авторы «Хронологии...» — чрезвычайно ценного исследовательско-летописного труда о писательнице), а также уникальный духовно-творческий союз брата и сестры (знаменитое «Мишолосіє»). Именно неожиданная смерть Михаила — в расцвете сил и таланта — станет для Леси Украинки, как и для А. Чехова безвременная утрата брата Николая, большой личной трагедией.
Намного сложнее были взаимоотношения обоих писателей с родителями. Искреннее признание семнадцатилетнего Чехова со всей полнотой обнаруживает здесь чувства, которые бесспорно переживала и Леся Украинка: «Отец и мать единственные для меня люди на всем Земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дело их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал, закрывает собой все их недостатки». Но то, что родительская, особенно отцова, педагогика имела серьезные недостатки, сын тоже неоднократно подчеркивал. Зато Леся Украинка никогда не сетовала на семейное воспитание, однако, осторожно говоря, противоречиво воспринимала материнскую опеку и попытку руководить собой не только в детские и юношеские, но и в зрелые годы. Поэтому, отмечая определяющее и сознательное влияние на формирование дочки Олены Пчилки, нужно помнить и об упомянутом мировоззренческо-психологическом противостоянии двух сильных личностей. В этом контексте, к слову, в семье Чеховых литературный труд Антона долго считали делом несерьезным и им почти не интересовались. Поэтому если вести здесь речь о том, что Леся Украинка реализовалась как писатель благодаря семье, а Чехов едва ли не вопреки ей, то обязательно следует брать в расчет некоторые, так сказать, сопроводительные факторы. Вот хотя бы следующее общеизвестное утверждение русского писателя, которое, поменяв лишь местами действующие лица, могла бы полностью повторить и его украинская коллега: «Талант в нас со стороны отца, а душа — со стороны матери». И, в самом деле, в обоих случаях в указанном соответствии наличествует не только внешняя, портретная схожесть, но и наследственность нравов, характеров, душевно-психологических порывов.
УКРАИНСКИЕ КОРНИ
С семьей у писателей напрямую связано и приобретение и, так сказать, само восприятие собственной национальной идентичности. «В детей мне хотелось перелить свою душу и мысли, — признавалась Олена Пчилка, — и с уверенностью могу сказать, что мне это удалось. Не знаю, стали бы Леся и Михайло украинскими литераторами, если бы не я? Возможно бы и стали, но скорее всего, что нет». Хорошо известно, сколько смелости, настойчивости и целеустремленного труда кроется за этими словами.
Как уже отмечалось, Чехов был лишен выразительных национальных и культуроцентрических влияний семьи. Однако важно под этим углом зрения то, что от рождения и до студенческих времен его жизнь была связана с Таганрогом — на то время этнической территорией Украины. Достаточно изученными являются и украинские корни писателя по отцовской линии. С детства Антон свободно владел языком предков, а гимназистом даже играл Чупруна в любительской постановке «Москаля-Чарівника» по Котляревскому, хорошо знал и любил поэзию Т. Шевченко и уже опытным литератором давал советы его русскому переводчику. Кое-кто из деятелей отечественной культуры, например М. Заньковецкая, вообще считали Чехова «своим», а Г. Житецкий обращался к И. Франко с предложением написать исследование об украинцах в русском писательстве — В. Короленко, Г. Мачтете, А. Чехове. Учитывая сказанное, можно рискнуть выразить мысль, что если бы семья Чеховых, спасаясь от банкротства, переехала не в Москву, а в Киев и там Антон попал под влияние украинских деятелей культуры, то не стал ли бы он тогда настоящим «своим». Но такое предположение требует немало условий, а история, как известно, не признает именно сослагательного наклонения.
А вот фактические реалии выявляют достаточно противоречивое отношение А. Чехова к Украине и украинцам. Как известно, себя он нередко называл хохлом и почти всегда такая «самоидентификация» имела негативную маркировку, ведь разоблачала одно из непривлекательных качеств носителя национальности. Чаще всего это была лень, как, скажем, он признается в письме Д. Григоровичу: «В моих жилах течет ленивая хохлацкая кровь, я тяжел на подъем и не люблю выходить из дома». В таких определениях — пренебрежительно-иронических, а иногда и пренебрежительных — действительно не стоит искать этнической «привязки» или просто — пиетета. Здесь даже нет печально известной Гоголевской дилеммы: «Сам не знаю, какая у меня душа — хохлацкая или русская», ведь выбор сознательно сделан в интересах второго. Поэтому, очевидно, неуместным в этом случае был бы и найденный Гоголем компромисс: «Знаю только, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой — явный знак, что они должны пополнить одна другую».
Однако даже во времена Чехова такое «пополнение» (а в действительности поглощение) не состоялось. Отдыхая в 1888 году в усадьбе сумских помещиков Линтваревых, он смог в этом лично убедиться. С удивлением и неподдельным восторгом писатель подробно описывал своим московским корреспондентам увиденное: «Кроме природы, ничто не поражает меня так в Украйне, как общее довольство, народное здоровье, высокая степень развития здешнего мужика, который и умен, и религиозен, и музыкален, и трезв, и нравственен [...]. Об антагонизме между пейзанами (крестьянами. — Р.С.) и панами нет и помину»; «Вокруг в белых хатах живут хохлы. Народ все сытый, веселый, разговорчивый, остроумный. Мужики здесь не продают ни масла, ни молока, ни яиц, а едят все сами — признак хороший. Нищих нет. Пьяных я еще не видел, а матерщина слышится очень редко, да и то в форме более или менее художественной». Заметим, что автор приведенных строк — медик, настоящим культом для которого были чистота и здоровье как индивидуального, так и общественного организма. Поэтому такие проницательно точные эти своеобразные комментарии-диагнозы. Кроме того, описание сделано глазами постороннего наблюдателя и, что характерно, в сравнительной манере, очевидно, с собственной (русской) социальной средой.
Если естественная стихия села, патриархальный быт «мужика» А. Чехова невероятно умиляет и радует, то его восприятие радикального — трудно однозначно утверждать, в целом ли сознательного — украинства совершенно противоположное. «Мне противны: игривый еврей, радикальный хохол и пьяный немец», — одно из самых характерных обобщений писателя по этому поводу. Непросто понять, чего здесь больше: незнания, непонимания или, возможно, того пресловутого великорусского демократизма, который заканчивается на национальном вопросе. Показательной для Чехова может быть творческая история рассказа «Именины», появление которого непосредственно связано с его сумскими впечатлениями. По первоначальному замыслу в произведении «действовал» еще один персонаж — самонадеянный и ограниченный «радикальный хохол», с прототипом которого в реальной жизни, очевидно, столкнулся оскорбленный автор. Правда, писатель еще достаточно толерантно относится к так называемому региональному патриотизму и даже подсмеивается над дочерью своих хозяев «страстной хохломанкой», которая «учит хохлят басням Крылова в малороссийском переводе» и «ездит на могилу Шевченко, как турок в Мекку». Но на настойчивые рекомендации А. Плещеева вывести этого героя из рассказа, Чехов все же отвечает категорическим отказом, мотивируя его следующим подробным комментарием: «Украйнофильство Линтваревых — это любовь к теплу, к костюму, к языку, к родной земле! Оно симпатично и трогательно (Плещеев допускал, что прототипом «радикала» стал один из младших сыновей названной семьи. — Р.С.). Я же имел ввиду тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки». Но, в конечном итоге, автор таки прислушался к советам и из окончательного варианта произведения убрал этот противоречивый персонаж. Но, как кажется, вопрос национальных преференций у Чехова-писателя все равно остается достаточно дискуссионным, поскольку сложно точно установить: или здесь было в целом сознательное неприятие украинского движения, украинского сепаратизма, или, в первую очередь, неприятие поверхностной, ограниченной «шароварщины». А в противовес «Именинам» можно вспомнить другой знаменитый рассказ — «Человек в футляре», в котором из серой массы рядовых преподавателей выделяется лишь решительный, яркий характер учителя «из хохлов» Коваленко.
То, что «профессиональные патриоты» своими неловкими действиями лишь дискредитировали дело национального возрождения, отбивая к нему охоту интеллигенции, хорошо понимала и Леся Украинка. Однако ее ирония здесь — это не попутная реакция постороннего наблюдателя, а искренняя обеспокоенность, скрепленная желанием изменить ситуацию. «У нас большая беда, — пишет она, — что многие люди думают, что достаточно говорить по-украински (а особенно, если писать немного), чтобы иметь право называться патриотом, работником родной нивы, человеком с определенными убеждениями и тому подобное. Такая легкость репутации приманивает многих. Еще сейчас у нас можно услышать такую фразу: «Как это? Вот вы говорили, что NN дурак и тупица, а он же так чудесно говорит по-нашему!» — сие уж ценз! А послушать иногда, что же он говорит по-нашему, то, может быть, лучше бы, если бы он говорил по-китайски [...]. Кажется, к убеждениям принадлежат и сие: «Я не пью чая, потому что сие московская выдумка, я не хожу отроду в русский театр; не читаю глупую русскую литературу; ем не «блины», а «млинці», а если бы это были «блины», то я бы их не ел... и т. п. [...]. Наслушавшись таких милых разговоров от людей, которые называют себя патриотами и украинофилами, боишься как огня, чтобы кто-либо тебя не назвал этими именами и таким способом не загнал в баранью овчарню». Учитывая описанное положение вещей, неотложную свою задачу и своего поколения Леся Украинка видела в предложении качественной альтернативы существующей парадигме национального прогресса. Широкой образовательно-воспитательной, политической, пропагандистской работе должно предшествовать не только изменение стратегии и тактики борьбы, но и сознание «работника на родной ниве». О готовности к такому обновлению свидетельствует известный тезис, озвученный Лесей Украинкой в письме к М. Драгоманову, идейному вдохновителю прогрессивной, европейски ориентированной молодежи: «Мы отбросили название «украинофилы», а зовемся просто украинцы, потому что мы такими являемся, кроме всякого «фильства». Без сомнения, новое поколение полностью осознавало трудности пути к поставленной цели. Ведь в тогдашних общественно-политических реалиях приходилось преодолевать противоречия, которых, скажем, для Антона Чехова просто не существовало. Так, уже чрезвычайно сложным был сам процесс приобретения и закрепления собственной национальной идентичности, который даже у детей дворянской семьи Косачей происходил в, по сути, искусственно созданных родителями и их друзьями-единомышленниками условиях — интеллигентской культурной среде.
Но примечательно, что грандиозная задача становления и формирования полноценного украинского общества была непосредственно связана с необходимостью изменения самого способа мышления и самой презентации национальной элиты. «Стоит, — утверждала Леся Украинка в письме к М. Кривинюку, — оставить эту форму доказательства: «Чем же я виноват, что я украинец? Хотя бы и хотел, но я не умею быть другим». Для негосударственного народа сие самоунижение совершенно лишнее, потому что напоминает «рабий язык», да и пример украинской интеллигенции показывает, что украинец совершенно-таки умеет быть неукраинцем, когда захочет [...]. Тогда только начинается действительно свободная, не шовинистическая, но и не «рабья» национальная психология, когда человек говорит: «Я может быть бы и умел быть другим, но не хочу и не нуждаюсь, потому что я хоть не лучше, так зато и не хуже других [...]. Принимайте меня таким, каким я есть, и тем, кем я сам хочу быть, не ваше дело выбирать мне язык и обычаи».
БРАТЬЯ ИЛИ ПРОСТО СОСЕДИ?
Свойственное каждому полноценному сообществу свободное проявление собственной природы и духовно-этической тождественности в украинских условиях всегда было деформировано так называемыми влияниями извне. В системе взаимоотношений метрополия / колония национальное достоинство и интересы последней никогда не имели решающего значения, потому, обычно, просто игнорировались. Даже такой наблюдательный (хотя и имперский, но при данных условиях не совсем и посторонний) человек, как А. Чехов, побывав на Украине, в стихии народного «благоденствия» вовсе не увидел не то что национального, но и социального антагонизма. Правда, его довольно сильно раздражали местные «радикалы», но никакого интереса, а тем более опасности, эти ограниченные маргиналы, очевидно, не представляли. Единственное, чем могли бы быть полезными «люди с периферии» — это объединенными с центром (и им, понятно, инициированными и управляемыми) усилиями модернизировать общую страну. Зато украинские «державники», объединенные в нелегальных, в основном социалистического направления, обществах-партиях, имели по этому поводу особое мнение. Близкая к этим кругам Леся Украинка высказалась относительно консолидированной руссо-украинской деятельности (борьбы) четко и однозначно: «Пора стать на позицию, что «братские народы» просто соседи, связанные, правда, одним яром, но в своей основе вовсе не имеют идентичных интересов и из-за этого им лучше выступать хоть рядом, но каждому по-своему, не мешаясь в соседскую внутреннюю политику [...]. Инициатива к федеральным отношениям была давно сделана со стороны украинцев [...] и не была поддержана со стороны «старших братьев», — пусть же они теперь, когда захотят, сами ищут нас, а нам уже незачем набрасываться, потому что, наконец, сие унижает нас, что мы лезем брататься, а нас даже и не замечают, есть ли мы в мире. Хватит!»
Декларируемые Лесей Украинкой взгляды на украинско-русские отношения подпитывались, понятное дело, не только чувствами и эмоциями, но и, в первую очередь, четким осознанием основополагающих цивилизационных, культурных отличий между обоими народами. Яркое подтверждение у писательницы это находит и на художественном уровне как в историческом (драматическая поэма «Боярыня»), так и в современном (Рассказ «Над морем») контекстах.
Азиатского кроя Российская империя и утвержденные ею типы институтов и социально-духовных практик (которые базировались на подмене понятий и сущностей) не могли не вызывать внутреннего сопротивления образованной, морально свободной личности. Одним из таких самых противоречивых институтов выступала полностью инкорпорированная в государство церковь, которая согласно официальной идеологической доктрине «Самодержавие. Православие. Народность» охотно и тщательнейшим образом выполняла административно наблюдательные функции. Особенно нужным такой контроль считался в сфере семейно-родственных взаимоотношений, поскольку якобы действенно способствовал родителям в воспитании настоящего гражданина, верного «царю и отечеству». Но, что далеко не всегда регламентирована господствующим культом педагогическая система оказывалась эффективной, убедительно доказывает пример А. Чехова. «Я получил в детстве, — признавался писатель, — религиозное образование и такое же воспитание — с церковным пением, с чтением апостола и катехизиса в церкви, с исправным посещением церкви, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет». Освященная религиозной традицией, слепо навязываемая в семье по образцу государства-церкви деспотия создавала нестерпимую атмосферу (и психологию) рабского повиновения, страха и послушания. Очевидно, отсюда у Чехова и начало той болезненной борьбы с самим собой и преодоления укоренившегося в детстве комплекса, обозначавшегося им как «выдавливание из себя раба».
В семье же Косачей никогда не поддерживалось строго-конфессиональное воспитание, ведь к вопросам веры и религии относились полностью либерально. И в то же время существовало очевидное невосприятие института церкви с его узким русским православием как инструментом духовно-интеллектуального и национального закрепощения. А вот антихристианские убеждения Леси Украинки (особенно воинственные в области догматики и риторики) формировались под выразительным влиянием М. Драгоманова да еще, по-видимому, социалистической идеологии. Раздумывая над историей и философией упомянутого вероучения, писательница выходит на один из ключевых мировоззренческих постулатов, с которым, к слову, как и А. Чехов, никак не может согласиться. Ведь сам по себе противоречивый и неприемлемый для свободной личности сакральный «антитезис «господина и раба» как единой возможной формы отношений между человеком и его божеством» был посредничеством канонической доктрины также своевольно распространен и на взаимоотношения внутри земного социума.
Закономерным с этой точки зрения кажется и свойственное обоим писателям скептическое отношение к нетрадиционным религиозным учениям, а также чрезвычайно распространенным, в том числе и среди высших кругов, оккультным практикам. Когда О. Кобылянская увлеклась спиритизмом, Лесю Украинку это удивило и довольно сильно огорчило. Делясь с подругой своими взглядами на такие вещи, она, в частности, писала: «Я вообще уже потеряла веру в «духов» и спиритических и всяких других, добрых и злых, небесных и подземных (но, собственно, сознательно и не имела никогда этой веры) [...]. Верю же я только в одного духа, того [...], что ему служили все самые светлые души человеческие. И с меня этой веры хватит. Тот дух может заменить всех духов, играющих на столиках, потому что этот дух играет просто на сердцах человеческих, и что может, то творит просто без мистификаций, и создал он лучшие произведения человеческого искусства, через своих избранников».
Однако зачислять Лесю Украинку, как и Антона Чехова, в атеисты, тем более, воинствующие, было бы чрезмерным упрощением. Ведь тогда бы пришлось отбросить не только выразительное влияние на обоих христианской традиции и этноса, но и Библии — книги ими, без сомнения, хорошо известной и любимой. Под этим углом зрения, как кажется, интересные результаты мог бы дать тщательный анализ не только лектуры, но и личных заметок, эпистолярия, научно-критического, публицистического наследия писателей. В отдельном и особом внимании, очевидно, нуждалось бы изучение их художественного наследия религиозных кодов и концептов, в котором они играют далеко не последнюю роль. Но если вернуться к проблеме религиозных чувств и мировоззрения художников, то уместным, хотя и с определенными предостережениями, представляется очертить ее красноречивой цитатой из дневника «позднего» А. Чехова. «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его; и потому обыкновенно он не знает ничего или очень мало». Думается, что «путем мудреца» шли и автор приведенных слов, и Леся Украинка, и все равно не просто указать, где на этом пути каждый из них остановился. А упоминавшееся неприятие религиозных канонов и ритуалов сполна распространялось ими и на институт церковного брака как формального, да и морального анахронизма. В своих взглядах на этот вопрос писатели были, как на то время, достаточно либеральными, ведь оба вполне приемлемой считали альтернативу добровольного так называемого гражданского сожительства влюбленных. Тут они даже горячо поддерживали родных, которые решились на такой брак: Леся Украинка — сестру Ольгу, Антон Чехов — брата Александра. Но сами церковный брак со своими избранниками все же зарегистрировали, что обуславливалось, в первую очередь, скажем так, объективными факторами — давлением семьи, служебными требованиями и т. п. Примечательно, что в обоих случаях процедура была сведена лишь к необходимым формальностям и отбыта без каких-либо свадебных торжеств, если не принимать во внимание ироническую мистификацию Чехова, когда он в день венчания, пригласив гостей в ресторан, сам с женой туда не приехал.
А МОЖЕТ, ЭТО ЛЮБОВЬ?
И Ольга Книппер, и Климент Квитка, которые были младше, чем их будущие супруги, почти на девять лет, свой судьбоносный выбор сделали полностью осознано, руководствуясь лишь чувствами. «Жизнь с таким человеком, — объясняла мотивы своего бракосочетания О. Книппер, — мне казалась нестрашной и нетрудной: он так умел отбрасывать всю тину, все мелочи жизненные и все ненужное, что затемняет и засоряет самую сущность и прелесть жизни». Оба брака, а особенно Чехова, родные и друзья восприняли неоднозначно, даже определенное время продолжались разговоры о «мезальянсе», «расчете», «непонятной выходке» и т. п. Но какой бы странной эта супружеская жизнь ни казалась посторонним, всё же она была счастливым, гармоничным сосуществованием равных, свободных личностей. Ведь как писал А. Чехов в своей записной книжке, «Искать в женщине то, чего во мне нет, это не любовь, а обожание, потому что любить надо равных себе». В этом смысле уместно говорить не только о «жизни в другом», питаемой чувствами (эмоциональная сфера), но и о «жизни для другого», основанной на абсолютном доверии (сфера рацио). Известно, как трепетно Чехов относился к профессиональной реализации жены-актрисы, ни за что не позволяя ей оставить ради него театр, а наоборот, сам подолгу жил в сырой Москве, чтобы в тяжелые моменты быть рядом. Не менее самоотверженной была и Леся Украинка, когда, понимая, что чиновничество в суде абсолютно не та сфера, в которой мог бы реализоваться муж, последовательно поддерживала и поощряла его фольклористические и этно-музыкологические интересы. Еще до сочетания своей судьбы с Квиткой, она на удивление точно очертила сущность их будущей совместной жизни. «Я не знаю, — читаем в письме к О. Кобылянской, — какой будет форма или формула наших отношений, но одно можно сказать с уверенностью, что будем стараться меньше всего быть врознь, один без другого, и больше всего помогать друг другу, — сие главное в наших отношениях, а всё остальное второстепенное». Такие безоглядные взаимная поддержка и помощь приобретали формы какого-то предельного альтруизма, когда шла речь об опасности для жизни любимого человека. Оба писателя неизмеримо больше беспокоились о здоровье своих супругов, чем о собственном физическом состоянии, которое почти всегда было под угрозой. Вспомним, хотя бы, с каким чрезвычайным вниманием и тщательностью ухаживал Чехов за ослабленной затяжной болезнью женой, которую привезли к нему в Ялту на оздоровление. Такой же жертвенной была и Леся Украинка в своих попытках отвести беду, когда у мужа в очередной раз открывались легочные кровотечения.
На этом фоне абсолютно спокойным, даже легкомысленным, выглядит отношение писателей к собственному здоровью, так как каждый из них непрестанно проигрывал свою затяжную войну с туберкулезом. Такую своеобразную реакцию медицина склонна объяснять самим психологическим состоянием пациента, предопределенным непосредственным влиянием болезни. Тогда же считалось, что если чахоточник достигнет порога сорокалетия, то имеет все шансы на долголетие. Но, несмотря на этот благоприятный прогноз, Леся Украинка всего на неполных три, а Чехов — на четыре года пережили указанный предел. Но упомянутые, скажем так, философские оптимизм и стойкость не совсем правильно было бы выводить лишь из особенностей медицинского диагноза. Значительно более весомыми а, по-видимому, и определяющими здесь стали факторы, напрямую связанные со сложной внутренне духовной организацией и уникальным жизненным и художественным опытом этих людей. Рано, со всей полнотой постижения, осознанный трагизм собственного бытия и неизбежности быстрой смерти определял их уникальную мировоззренческо-художественную эволюцию, да и, по большому счету, сам творческий процесс.
Исследователями замечено, что основному (зрелому) периоду литературной деятельности обоих писателей предшествовал тяжелый моральный кризис, вызванный внешними факторами. Для Леси Украинки это была пресловутая поездка в Минск, смерть и похороны любимого — Сергея Мержинского. В другом случае сложились схожие обстоятельства, которые современник описывает так: «Смерть брата (художника) и путешествие на Сахалин наложили на Чехова свою мистическую печать... В своих работах он стал вдумчивее, углубленнее, в речах осмотрительнее, деликатнее, в отношениях к людям заметено сдержаннее. Прежние потрясения точно открыли ему новое, более широкое поле зрения». Пережитое, кроме очерченных внутренних изменений, к сожалению, привело и к необратимому ухудшению физического состояния, в сущности, запустив «механизм самосожжения». Поневоле здесь вспоминается утверждение врача Гоголя Тарасенкова о том, что у такой сложной личности именно душевные страдания вызывают и стимулируют болезнь, а не наоборот. Отныне писатели станут добровольными заложниками этой невероятной, действительно какой-то мистической связи: за право творить придется уступать праву существовать, и каждое новое постижение, без преувеличения, будет оплачиваться ценой крови. «У меня натура не по организму», — с горечью будет иронизировать Леся Украинка. Но с другой стороны возможно именно это грозное состояние, эта отчаянная игра со смертью будет предоставлять силу и вдохновение «крайнего предела» — жить и работать на высочайшем взлете и напряжении человеческого Я.
Такая титаническая «работа души», которая очень выразительно проявлялась в творческом акте, в целом определяла, так сказать, и всю полноту реального существования других героев: от особенностей характера и привычек — до внешности и даже быта. Свидетельства современников, хотя и нередко противоречивые, оставили достаточно целостный портретный образ обоих писателей, физическую ипостась которых будто бы «размывала» какая-то непостижимая внутренняя сила/энергия, вовсе не связанная, как кое-кто был склонен считать, с болезнью. «Чехов — неуловим», — признавая поражение в попытке нарисовать его, говорил известный художник В. Серов. Неудачными и непохожими большинство своих портретов и фотографий называла и Леся Украинка. Загадочность, неуловимость характера часто вызывали даже у близких людей впечатление отчужденности, обусловленное, очевидно, собственным «несоответствием» духовному уровню личности, с которой повезло жить в одном времени. По-видимому, закономерно, что чувство «иначести» (но никоим образом не пренебрежения) приводило и к своеобразной обратной реакции, проявлявшейся в определенной замкнутости, обособленности, одиночестве. Родительский перстень-печать с красноречивой гравировкой «Одинокому везде пустыня» Чехов всегда держал на своем рабочем столе. А Леся Украинка еще в начале знакомства с О. Кобылянской предупредила: «Я сама не очень экспансивная [...] — сие нехорошо, но я ничего не могу против сего, и Вы не держите на меня зла, если иногда я покажусь Вам недостаточно откровенной. Никогда ближайшие друзья не знали меня всей, но я думаю, что сие так и будет всегда».
Но все эти «индивидуалистские» особенности характера абсолютно не отражались на взаимоотношениях писателей с людьми, которые, чувствуя искреннее сострадание и понимание, безоговорочно вверяли им свою душу, искали поддержки, утешения, или просто приходили — молча побыть рядом. Правда, случались и те, кто ради интереса к жизни великих или и частного интереса злоупотребляли их щедростью и добротой (больше всего «отметились» здесь издатели и редакторы литературных журналов). Однако такая деликатность в нужные моменты могла решительно обернуться в удивительную принципиальность и твердость духа, ярко представляя тем самым особенности «эластично- упрямой», по меткому определению Леси Украинки, натуры. Ведь ни при каких условиях не стоило поступаться собственными убеждениями, а, тем более, достоинством. Когда этому не было альтернативы, то даже обрывались отношения с когда-то близкими, но впоследствии не достойными внимания и дружбы людьми. Небезызвестны под этим углом зрения конфликты Чехова — Суворина, Леси Украинки — Труша. Как писал девятнадцатилетний Антон нерешительному младшему брату Михаилу: «Ничтожество свое сознаешь? [...]. Ничтожество свое сознавай знаешь где? Перед Богом, пожалуй, перед умом, красотой, природой, но не перед людьми. Среди людей нужно сознавать свое достоинство». Естественно, что требования к себе были несравненно выше, чем к другим. Восприятие достоинства как своеобразной обязанности оказывалось не только во внутренней, но и во внешней организованности и самодисциплине, корректности, сдержанности, упорядоченности быта даже в таких, казалось бы, не очень значимых вещах, как внешний вид, одежда, и т. д.
Не менее принципиальными и ответственными писатели были и в общественной жизни. Однако здесь, несмотря на, во многих аспектах, выразительную созвучность, сразу следует сакцентировать на очевидном отличии, обусловленном национальной самоидентификацией и связанными с ней особенностями восприятия / реакции на общественные вызовы. Поэтому, когда А. Чехов в знак несогласия с выведением О. Горького из состава почетных академиков также отказался от этого звания, он протестовал против системы (точнее неправильных, по его мнению, действий одной из ее структур), неотъемлемой частью которой был сам. Когда же Леся Украинка высказывала недовольство празднично-поздравительной «депутацией черновицких русинов» к поэту С. Воробкевичу по случаю врученной ему цисарской награды, то это было «опротестование» не только отечественного соглашательства перед лаской (и силой) чужого, но и навязываемого им колониального состояния и статуса. Подобное соотношение сохраняется и за другими ключевыми направлениями, однако с уже отмеченным в украинском случае нациетворческим «уклоном». А, следовательно, ведя речь о действительно огромном влиянии А. Чехова на новую русскую интеллигенцию, нужно помнить, что перед Лесей Украинкой в этом контексте стояли значительно более сложные и более ответственные задачи, связанные с самим процессом формирования культурного, интеллектуального, а, в конечном итоге, и политического пространства родной страны. Более того, она четко осознавала грандиозность и даже возможную необъятность в пределах своего поколения реализовать этот проект и писала, в частности, М. Павлыку: «И я, и все мои товарищи, наверно, обречены на напрасную погибель, да и пускай бы, если бы с этого просветлело бы для кого-то...»
Также Леся Украинка, чего мог себе позволить не делать Антон Чехов, в определенный период жизни вынуждена была приобщаться и к активной политической деятельности, привлекавшей ее внимание не столько из-за призвания, сколько из-за обязанности, а еще точнее — из-за осознанной необходимости. Но и в этой, неестественной для себя стихии, она обнаружит нерядовые аналитические и даже прогностические способности. Ведь в ходе так называемой практически-агитационной работы (подготовка статей, прокламаций, воззваний) приходилось задействовать не только литературное или публицистическое умение, но и интеллект, интуицию, знания в самых разнообразных отраслях науки и культуры. А в таком специфическом деле, которое иногда требовало определенного преувеличения, пафоса, декларативности, Леся Украинка тоже оставалась непоколебимой в своих принципах и убеждениях. «Я буду делать только то, — писала она Кривинюку, — что считаю долгом среднего обывателя, а кто захочет чего-то более героического и резкого, тот и сам легко додумается, что ему делать. Я не навязываю такого способа литературной проповеди никому, но сама не могу делать иначе. Я, может, еще могла бы звать людей на резкие поступки в такой форме: «Идите за мной!» Но сказать: «Вы идите, а я... имею другую работу» — сего я не в силе». Интересно, что именно острым невосприятием демагогии в той особой форме имитационной (словесной) борьбы, которой оправдывает свое существование значительная часть интеллигенции, современники пытались объяснять и аполитичность Чехова. «Есть люди, — убеждал, в частности, Куприн, — болезненно стыдящиеся слишком выразительных поз, жестов, мимики и слов, и этим свойством Антон Павлович обладал в высшей степени. Здесь-то, может быть, и кроется разгадка его кажущегося безразличия к вопросам борьбы и протеста и равнодушия к вопросам злободневного характера [...], в нем жила боязнь пафоса, сильных чувств и неразлучных с ним театральных эффектов». Свои усилия в общественном строительстве А. Чехов, как и Леся Украинка, пытался не афишировать не только в силу личной скромности, но и из-за нежелания стать непроизвольным заложником борьбы интересов в пределах пресловутой групповщины (кружковщины) с ее мелочной амбициозностью, саморекламой и псевдопатриотизмом.
ИНТЕЛЛИГЕНТСТВО
В отличие от политика, который живет сегодняшним днем и нацелен на мгновенный результат за любую цену, художник/мыслитель оперирует значительно более масштабными категориями и опытом, понимая, что общественный прогресс, чтобы стать по-настоящему необратимым, возможен только на гуманистических принципах и в обязательном сочетании с личностной эволюцией. Поэтому так много зависит от индивидуальных усилий и инициативы каждого гражданина. Интересно под этим углом зрения будет сравнить реакцию обоих писателей на радикализацию политических движений (главным образом, в молодежной среде) в Российской империи на грани ХІХ—ХХ веков. В целом, понимая и разделяя общее недовольство социально-экономическим (но без национальной составляющей) положением страны, Чехов в то же время далек от мысли о его положительном изменении единственно возможным, как представлялось тогда, революционным, а, следовательно, непременно кровавым путем. В разговоре с историком Яковлевым он, в сущности, очертил свое виденье и способ решения или, точнее, улучшения ситуации, который позже будет иронически назван «интеллигентским». «Университетские движения вредны, — утверждал писатель, — вредны тем, что оттягивают и губят много сил понапрасну. Каждое такое волнение сокращает силы интеллигенции. Этих сил так мало, обходятся они так дорого, столько их пропадает, [...] что незачем заботиться об увеличении числа жертв, уносимых жизнью. Надо работать и работать [...]. Надо бороться с темными силами здесь, на месте, бороться с нуждой, невежеством и теми, для кого невежество выгодно». Неусыпный и бескорыстный труд для народа убедительно доказывает веру автора в сказанное. Особые надежды Чехов всегда возлагал на широкое образование для всех слоев общества, потому так опекал школьное дело и беспокоился о положении учителя. Полностью разделяя надежду на действенность «просветительского проекта», Леся Украинка, в то же время, понимала, что кардинально изменить ситуацию в Российской империи, а тем более решить национальный вопрос, без революционных сдвигов, по-видимому, не удастся. Однако, комментируя общественные выступления начала 1900-х годов, она все-таки оставляет место и для скепсиса: «Демонстрации хорошо, когда они — результат запала и революционного настроения, а как способ вызвать этот запал и настроение они вряд ли практичны. И сама форма их — отдавать себя голыми руками под нагайки, сабли и пули, — какая-то досадная, и, кажется мне, энтузиазма вызвать не может. Поправка: некоторые результаты определенно будут, но оплатятся ли они? Не лучше ли бы эту силу повернуть на прелиминарную работу, организаторскую и т.д.?»
Нужно отметить, что в таких обращениях/общении писателей с современниками никогда не было пренебрежительности, фразерства, и, тем более, всезнающего самонадеянного поучительства. «Сытость, как и всякая сила, — замечал Чехов, — всегда содержит в себе некоторую долю наглости, и эта доля выражается прежде всего в том, что сытый учит голодного. Если во время серьезного горя бывает противно утешение, то как должна действовать мораль и какою глупою, оскорбительною должна казаться эта мораль». В непрестанном, свободном — равного с равным — диалоге с соотечественниками и автор приведенных слов, и его украинская коллега более всего хотели быть услышанными. Но становятся ли «пророками в отечестве своем?» Действительно, лишь кое-кто из современников смог заметить тот редкий «героизм ежедневной жизни», с которым, несмотря на невосприятие, критику, осуждение, материальные лишения и моральные кризисы и сомнения, писатели уверенно шли собственным, нехоженым до этого путем. «Можно жертвовать родному краю все, — писала в посмертном воспоминании Л. Старицкая-Черняхивская, — но когда человек слышит отзыв на свою жертву, жертва становится легкой. Леся отзыва почти не слышала [...] Хоть «На железный алтарь своего убогого края она положила все, что имела — талант, и сердце, и свои недолгие дни». И хотя при жизни имя Чехова было значительно известнее, чем Леси Украинки, отношение к нему общественности мало чем отличалось, ведь и пылкие почитатели, и издатели упрямо не замечали земные потребности гения — и среди них непременной необходимости лечения за границей. Но правда и то, что никто из них никогда не слышал ни сетований, ни жалоб, ни, тем более, просьб о помощи.
«СО СМЕРТЬЮ В ГЛАЗАХ»
Зато многим запомнилось последнее, действительно за несколько месяцев до отхода в вечность, чествование А. Чехова в Москве (МХТ тогда давал премьеру «Вишневого сада») и Леси Украинки в Киеве (после постановки ее драм «Йоганна, женщина Хусова» и «Айша и Мохаммед»). Подробное описание этих событий можно найти в воспоминаниях очевидцев, но один из эпизодов стоит все же выделить. Речь идет о поразительно похожей картине прощания писателей с публикой, читателями, друзьями, прощание, как заметили все, «со смертью в глазах». Вскоре же был отъезд на чужбину, попытки врачей отсрочить неминуемое и неумолимая смерть, которую оба приняли с достоинством и стоическим спокойствием. А тогда последнее возвращение на родную землю: этот «пошлый» зеленый вагон с надписью «Для устриц», который привез из Германии в безразличный Петербург тело Чехова, и эта бессмысленная путаница с похоронами какого-то генерала. И только после этого многотысячная Москва в скорби. Вспоминается здесь и товарный вагон из Грузии, который долго стоял закрытым на запасном пути киевского вокзала, потому что родным никак не отдавали гроб с телом Леси Украинки. И эти пресловутые «жандармские» похороны ее, когда умышленно запутывали маршрут скорбной процессии, срезали ленты на венках и запрещали речи. Так встречало отечество своих крупнейших писателей, остерегаясь их даже после смерти. Как запишет после этого современница: «Холодное чувство обиды, обиды за мертвых» надолго останется в душах живых...
Удивительно, даже жутко пророческими кажутся эти слова, сказанные Л. Старицкой-Черняхивской почти сто лет назад. Уже в наше время в той стране, фундаменты которой, в сущности, заложило поколение на грани ХІХ—ХХ веков, в канун 97-й годовщины смерти Леси Украинки вандалы (или просто воры — в этом случае разница небольшая) уродуют надгробие писательницы... Чего ей ожидать от «благодарных потомков» в свой юбилейный год?