Вначале был Макс. У Макса был Дом. И Макс был Домом.
«Дверь отперта.
Коктебельский пейзаж не мыслим без Дома Волошина, похожего
на поэта, по словам Цветаевой, больше, чем его же гипсовый слепок. «Он
давал, как другие берут. С жадностью», —писала о своем друге Марина Цветаева,
отмечая его «щедрость на самое дорогое» — будь то его выстраданный коктебельский
приют, родной ему человек или творческая идея. И это во времена, в общем-то,
мало отличающиеся от наших (в 1909 году Сергей Маковский горько сетовал
на жадную бесплодность, охватившую всех и вся: «Ни у кого — энергии культурного
строительства»).
Макс Волошин подобен демиургу. «Он создал в себе стройный
мир», — заметил в рецензии на стихотворный цикл «Киммерийские сумерки»
Вячеслав Иванов, а Цветаева подчеркивает: «Макс сам был планета». Именно
так: «мир», «планета». Волошин не вмещается в строгое определение поэта
и тем более художника: его стихи и акварели — это летописи, дневники жизни
на той, иной планете, как материальные осколки ушедшей цивилизации.
Коктебель даже отдаленно не напоминал литературные салоны
начала века. Знаменитая «Башня» Вячеслава Иванова, куда частенько захаживал
и сам Волошин, по сравнению с Домом — это лаборатория Фауста, где поэзия
была чем-то вроде чахлого гомункулуса. Коктебель же — чисто поле, где поэзия,
зачатая по любви, рождается по непреложному закону жизни. «Искусство драгоценно
лишь постольку, поскольку оно игра», — писал Волошин в «Бликах», именно
в таком порядке расставляя приоритеты в своем Домо-строе. Его стихи — словно
фиксация вех постижения смысла на пути к Дому: наверное, если составить
частотный словарь Волошина-поэта, то на первом месте будет слово «я» (как
в любом дневнике): «я слышу», «я вижу», «я люблю», «я понял».
Так странно, свободно и просто
Волошин прошел все круги эзотерики — увлечения теософией,
астрологией, хиромантией, франкмасонством, католицизмом, буддизмом, православием,
сотворив из себя Макса-мудреца и Макса-мистификатора (пожалуй, самой удачной
из его мистификаций было создание мифической поэтессы Черубины де Габриак).
Даже сложно представить, что Макса «хитона и сандалий», как писала о нем
Цветаева (это расшитое цветами хиппстерское одеяние вместе с фотоаппаратом
(кстати, «Kodak») и ручкой (между прочим, «Parker»), с которыми Макс практически
не расставался, экспонируется сейчас в Киеве), в февраля 1899 года выгнали
из Московского университета «за агитацию» и подстрекательство студентов
к забастовкам. Едва ли последовавшая за этим ссылка в Феодосию со свидетельством
о неблагонадежности отвратила Волошина от иллюзий революционного переустройства.
Его неприятие насилия было не просто выстраданным. Не жизненный опыт вознес
его над схваткой («У меня есть стихи о революции, которые одинаково нравились
и красным, и белым», «И всеми силами своими молюсь за тех и за других»),
а с каждым годом все более острая зоркость души. Зрелость словно очищала
ее. В позднем, коктебельском Волошине, невозможно представить себе Макса,
бьющего по лицу Гумилева, публично оскорбившего Лилю — Черубину («[Макс]
размахнулся и изо всей силы ударил его по лицу могучей своей дланью. Сразу
побагровела правая щека Гумилева и глаз припух» (по воспоминаниям Маковского),
дуэль на Черной речке (там был смертельно ранен Пушкин), во время которой
верный себе Макс, по свидетельству Алексея Толстого, так и не выстрелил
(«У меня была осечка», — сказал он).
В 1924 году Волошин получил официальное разрешение на создание
в своем доме бесплатного дома отдыха для писателей: «Мой дом ломился от
гостей. В течение июля-августа их число было свыше ста одновременно, а
всего за лето прошло 300... Единственное, чем я успевал заниматься летом
— это живописью. Чувствую, что ты невольно улыбнешься и подумаешь о «злоупотреблении»
гостями. Но тут нельзя положить предела и грани: «могший вместить — да
вместит». Коктебель возрождает к жизни и к работе. Когда видишь результаты
проведенного здесь лета, то не можешь уже считаться с собственными удобствами»
(из письма 1924 года).
В прошлом году на кинофестивале «Молодость» фильм Андрея
Осипова о Максе Волошине «Голоса» собрал чуть ли не все призы, включая
гран-при и зрительских симпатий. Фильм красивый, умный, но поразительно
простой. Не покидает чувство, что награду присуждали не картине, а Волошину.
За фильм голосовало настроение — общее, глобальное переживание щемящей
тоски по «щедрости на самое дорогое», тоски по потерянному Дому...