В преддверии дня Победы, празднование которого нынешняя власть умудрилась превратить в повод для очередного скандала, было бы очень поучительно узнать, как обошлась со своим прошлым страна, начавшая Вторую мировую войну. Именно это стало одним из лейтмотивов нашего разговора с бывшей киевлянкой, а ныне жительницей Берлина, журналисткой Екатериной Петровской.
— Когда началась ваша с Берлином история?
— Мне тогда было 26 лет. К тому времени я побывала несколько раз в Америке, в Англии, но никогда по-настоящему не путешествовала по Европе. Америка чрезвычайно привлекала. А вот современная Германия для меня практически не существовала.
— Почему?
— Наверно, из-за внутреннего запрета.
— С чем связан этот запрет?
— Мое поколение воспитано на военном мифе. С одной стороны — немецкая музыка и литература, романтики, прекрасная метафизическая Германия, которую мы обожали, а с другой — что-то, проистекающее из той войны. Хотя мы знаем, что кроме Гитлера был еще и Сталин, все-таки воспринимаем нашу военную трагедию как абсолютную, ни с чем не сравнимую. Во всяком случае, я не ощущала потребности ехать в эту страну.
— И что ты увидела здесь?
— Тогда, 15 лет назад, передо мной предстал город, израненный войной. Когда я попала на Потсдамер-плац, — самую большую транспортную развязку довоенной Европы, место первого европейского светофора в Европе — на площади стоял один дом, а вокруг него в радиусе километра не было ничего. Пустырь в центре города, — вот так выглядел мой первый Берлин. Понятно, что это была военная рана, законсервированная Стеной; что и сама Стена — наказание за Третий Рейх. Но, как правило, наказывают не тех, кто виноват. Невероятные пустоты, военные шрамы, законсервированные или расширенные Стеной — вот такой город я увидела.
— Как это на тебя подействовало?
— Картинка, связанная с военным мифом и с тем, кто на самом деле страдает, с тем, какие мы, какие они, внутри меня абсолютно перевернулась. Это один из самых сильных шоков, связанных с путешествиями. Мне очень захотелось понять этот город. Я полюбила его сразу.
— Каким был этот момент визуально?
— Невероятно голубое небо, я шла по Фридрих-штрассе, как раз недалеко от места, где когда-то заканчивалась американская зона разделенного города. Светило солнце, а с неба медленно падало перо, я почему-то решила, что это не из титров «Фореста Гампа», а перо ангела из «Неба над Берлином» Вима Вендерса — и, может быть, осталась в Берлине из-за этой ошибки. А потом, на Потсдамер-плац, я почувствовала себя в роли старика из «Неба над Берлином», который идет по площади и спрашивает: «Где здесь табачный магазин?» — и попадает в этот несуществующий город. В общем, Берлин действительно во многом город-призрак.
— О многих городах говорят как о призраках...
— Меня поразило количество свободного пространства — не задавленного иерархией, понятием структуры. Невероятная неопределенность, когда у тебя нет кода. После Москвы я увидела мир, для которого нормальная жизнь гораздо важнее денег и власти, причем не в обывательском, а в очень близком мне смысле. Берлин был бедным городом по сравнению с другими немецкими городами, и в то же время самым романтичным, потому что сюда съезжались художники, вообще все безденежные, которые хотели заниматься своими делами. Стоит сказать, что ночь музеев возникла в Берлине, это здешнее изобретение —десятки тысяч людей ходит в эту ночь по музеям. Здесь прекрасный культурный менеджмент, который работал много лет на то, чтобы простой человек чувствовал себя причастным к таким ценностям и к своему городу вообще. Потому здесь интересно жить: каждый твой сосед приобщен к чему-то такому, к чему люди у нас обычно не имеют доступа. Это и привлекательность Берлина, и беда его: людей, которые производят культурные ценности, больше, чем потребителей культуры. К счастью, это все еще дешевый город. Здесь многие живут на небольшие деньги и занимаются своим любимым делом.
— Разве таких людей нет здесь?
— Вопрос не в том, что их нет в Москве или в Киеве, а в том, что это было чуть не главной чертой Берлина последнего времени. Давление социума почти не ощущалось. Казалось, первое, что сделаешь, приехав сюда, «на Запад», — выкинешь старые туфли и наконец-то купишь хорошую вещь. В Берлине это вообще никого не интересовало. В какой-то момент я поняла, что стала ездить в центр в таком виде, в котором ни в Москве, ни в Киеве не спускалась за почтой. Неожиданная простота — но, наверно, так и должно быть.
— Мы говорим о контрастах с нашей реальностью. А что стало решающим доводом, чтобы остаться?
— То, как немцы обошлись со своим прошлым. Отдельная тема, очень трудная. В Москве в перестроечное время был момент, когда казалось, что мы сейчас скажем: «Мы как нация сами перед собой виноваты в наших жертвах, в том, что происходило в страшном ХХ веке». В какой-то момент это почти признали, но так и не сказали «мы», все время говорили «они»: коммунисты, евреи, русские, украинцы. Постоянные попытки свалить вину на другого... Понятно, что почти в любой семье есть представитель палачей и представитель жертв. Сначала он был революционер, потом чекист, потом его самого убрали — он жертва или палач, как с этим разобраться? Должен возникнуть общенациональный консенсус. Можно по-разному относиться к тому, что произошло в 1960-х —1970-х в немецком обществе. Но эта нация действительно взяла вину, связанную с Холокостом и развязыванием войны, на себя. Это довольно смешно звучит из уст украинской еврейки, но мне их отношение к своему прошлому было гораздо ближе, чем национальные вопли моего постсоветского отечества — неважно, России или Украины. Мне захотелось здесь жить и даже стать вот таким немцем, быть этими «они», взяв на себя немецкое «мы». Это странные парадоксы, но они имеют, наверно, отношение к понятию совести. Современное немецкое самосознание удивительно чутко к любому виду расизма и нетолерантности. Я буквально во всем чувствовала, как эти люди ценят жизнь.
— Именно тогда ты себя ощутила жителем Берлина?
— У меня нигде нет шансов слиться с пейзажем. Я не эмигрант, что довольно принципиально. Кому-то нужно эмигрировать, чтобы спасти семью, чтобы улучшить положение. У меня ситуация совсем другая: я пожила там и сям, вполне случайно влюбилась в прекрасного человека, оказавшегося немцем — это, наверно, называется еврейским счастьем... У каждого своя глубина прошлого. Некоторых людей, которые попадают в Германию, вообще не интересует Вторая мировая — в конце концов, в Берлине много культуры, не связанной с войной, но для меня важно именно это. Думаю, что в моей истории с Германией есть большая внутренняя задача на много лет вперед, над которой мне еще работать.
— Где именно в Берлине ты живешь?
— Я выбрала район Пренцлауерберг в восточной части города.
— Почему?
— На самом деле Стена существует не только в головах: люди из Западного Берлина не ездят в Восточный и наоборот, потому что инфраструктуры так сложились, что незачем. Есть только маленькие островки, в которых город более-менее сросся. Пренцлауерберг — чуть ли не единственное место, где полностью смешалось восточное и западное население. Сюда переехали студенты сразу после падения Стены из-за низкой квартплаты. Район был поначалу дешевым и модным, нереально обшарпанным. Когда я попала сюда, здесь не было ни одного отремонтированного дома, на стенах сохранились следы шрапнели, можно было видеть, с какой стороны наступала Советская армия. В 1999 году!
— А сейчас?
— За 11 лет район отремонтировали. Студентам, переехавшим сюда, сейчас где-то от 38 до 45. Последние годы Пренцлауерберг занимает первое место в Европе по рождаемости. Люди одного возраста, нет стариков. Невероятный феномен: живешь среди людей, похожих на спокойный средний класс, некоторые из них бедные художники, некоторые богатые врачи, но это незаметно — ваши дети ходят в одни и те же плохие детские сады и плохие школы, царят атмосфера неуважения к деньгам, презумпция интереса к личности и нормальное неиерархическое общение. Это почти утопический социум, сейчас он заканчивается: район стал слишком богатым, дети подрастают, стариков нет, и это уже скучно. Берлин вообще устроен как большая лаборатория, где районы существуют в разных функциях и части населения в нем перемещаются.
— Какие места этой лаборатории ты предпочитаешь?
— Могу назвать не маршруты, а состояния. Например, в Кройцберге самый большой турецкий город за пределами Турции — около 150 000 турок, ты едешь туда, покупаешь рахат-лукум и дышишь этим турецким миром, где совершенно другое общение в магазинах, где кричат на улицах, кажется, что ты на юге. Невероятный район, там живут еще бездетные студенты — революционеры 1968 года, но в последние пять лет он стал вдруг меняться, туда переезжают студенты сегодняшние, для которых Пренцлауерберг стал слишком дорогим. Очень люблю Кройцберг, он очень смачный. У меня были любимые руины вдоль Шпрее, недалеко от Янновиц Брюке. Там до сих пор стоят странные заброшенные фабрики, видимо, их будут сносить и строить огромный медийный комплекс. Еще я в Берлине научилась ездить на велосипеде — и просто счастлива. Потому что Берлин связан с преодолением пространства на велосипедной скорости. Я считаю, что каждому пространству соответствует какое-то средство передвижения: так, понять пушкинский Кавказ, наверно, невозможно на машине. В Берлине это велосипед, и мои любимые маршруты — Пренцлауерберг, Остров музеев, Митте, вдоль по набережной — просто вот так прокатиться.
Обожаю блошиный рынок в Мауэр-парке. Это одно из самых удивительных мест Берлина. Улица Бернауер-штрассе разделяет Пренцлауерберг и Веддинг, по ней проходила Стена, был снесен первый ряд домов на Восточной стороне. Одна из самых трагических улиц. Там, где Стена поворачивала, образуя довольно широкую мертвую зону, возник парк, а в нем — один из самых знаменитых ныне блошиных рынков. Если захочется посмотреть на иностранцев, можно пойти туда — там по-немецки практически никто не говорит. Японский, иврит, испанский, очень много итальянцев. Блошиный рынок — одно из самых характерных берлинских явлений, там продают все что угодно: от крутых дизайнерских работ до страшного старья. Рядом — амфитеатр, в котором каждое воскресенье устраивают караоке. И там выступают и заезжие американцы, и ГДР-овские пенсионеры. Очень забавно. И если спросить, что такое Берлин — мне кажется, что вот этот рынок в Мауэр-парке, где с одной стороны расцвет дизайна, а с другой — абсолютное старье и любовь к этому старью. Очень важное человеческое послание, пусть даже не сформулированное.
— А в западной части?
— Люблю некоторые места, хотя редко там бываю. Действительно, кажется, что ты за границей. Скажем, районы Вильмерсдорф или Шарлоттенбург — там гораздо меньше детей, больше стариков, размеренной жизни. Может быть, это связано с возрастом, но мне вдруг начала нравиться эта бюргерская жизнь, люди, которые уже 40 лет ходят в один и тот же кабак, живут в одном доме... Думаю, деление на Запад и Восток не уйдет еще много лет.
— Кажется, в Берлине уживается несколько очень разных городов. Столица ХІХ века, веймарский Берлин, раздвоенный город холодной войны — какой из них доминирует, от чего это зависит?
— От точки зрения. Мне казалось, что много лет после падения Стены доминировал этот неописуемый разношерстный город, где равно сосуществовали и русский, и турецкий Берлин, и миф о русском Берлине 1920—1930-х, и студенческий непричесанный Берлин, и Берлин истеблишмента. Сейчас начинает доминировать город власти, иерархии. Берлин наконец-то становится столицей в плохом смысле слова. Истеблишмент начинает подавлять все остальное. Одним из знаков этого подавления стало разрушение ГДР-овского Дворца республик, страшного здания, которое стояло в самом центре; но его разрушили с желанием восстановить прусский дворец, никому не нужный. Это прусское начало, чопорное, исторически понятное, связано с определенными немецкими коннотациями. Очень жаль. Ведь самое интересное в Берлине — удивительная некрасивость и разношерстность, вся эта смешанная солянка, когда знаменитая Нефертити смотрит на Хонеккеровский дворец. Берлин гораздо более интересен, чем красив, его разрыв и непонятность никуда невозможно вписать. Если Париж и Нью-Йорк легче описываются общими местами, то Берлин гораздо больше требует от читателя.
— В конце концов, где еще могут соседствовать улицы левака Руди Дучке и антикоммунистического восстания 17 июня...
— Совершенно верно. Не случайно Стена осталась на отрезке возле Мартин Гроппиус бау. Это одно из знаковых мест в Берлине. Там было здание гестапо. После войны закатали все в цемент, сделали автостоянку, но народ организовал стихийный музей, потом поддержанный государством. Раскопали остатки здания гестапо, выставили фотографии и, к счастью, оставили кусок Стены, показав, что существует нечто вроде преемственности диктатур. Гениальное название — «Топография террора» для всего, что происходило в городе. Нынешняя привлекательность Берлина — его музеев и ночных клубов, фестивалей классической музыки и альтернативного театра, блошиных рынков и кафе, его замечательной атмосферы легкого безделья и инфантилизма — ощутима особенно остро именно на фоне памяти о войне, памяти, отбитой в топографии. Это принципиальная вещь.
— Мы уже говорили о берлинцах. Каковы они в твоем представлении?
— Берлин — город практически без индустрии. Берлинский пролетарий почти вымер. Осталось несколько фабрик, но этого грубоватого, смешливого, наглого, а на самом деле доброго работяги практически не существует. Есть типаж турецкого лавочника, разумеется. Есть тип пожилого джентльмена с Кантштрассе, всегда одетого с иголочки, очень приобщенного к культуре и читающего, наверно, даже не берлинскую прессу, а «Зюддойче Цайтунг». Есть такие вильмерсдорфские вдовы, их назвали по типу «Виндзорских кумушек» Шекспира, — страшно чопорные, хорошо одетые старушки, им, наверно, больше 100 лет, они очень не любят детей и вообще никого не любят. Политический истеблишмент — как правило, неберлинцы, тоже интересная ситуация, потому что, скажем, в московской политике москвичей гораздо больше, чем в берлинской — берлинцев, что чувствуется. В целом мне кажется, что берлинец — это человек от 35 до 50 лет, очень активный культурно, занимающийся производством неиндустриальных ценностей — политика, культура, менеджемент, кинопроизводство. И в первую очередь этот человек невероятно толерантен.
— Да, это бросается в глаза.
— Когда началась война в Ираке — в Берлине была демонстрация...
— В 2003 году. Я был на ней.
— В Берлине живет чуть более трех миллионов, и вот на нее вышел миллион человек. То, что берлинец не утерял языка для политического высказывания, потрясает больше всего. В этом смысле человек с постсоветского пространства находится в трагической ситуации невозможности повлиять на те гадости, которые происходят на этом пространстве и в Украине, и в России.
— Но ведь гадостям и здесь находится место.
— Это демократическая страна. То есть нацисты тоже имеют право на выступление. Впервые за много лет в том же 2003-м тысяче ребят, принадлежащих к профашистской партии, разрешили пройти по Унтер дер Линден. Был страшный скандал. На следующий день разные организации объявили контрдемонстрацию. Пришло 150 000 человек. Ко мне прибежали друзья-музыканты, с которыми мы никогда не говорили на такие темы, и сказали: «Пошли». Я ответила: «Я что, с коляской пойду?». Они говорят: «Да». Вот это была демонстрация колясок. Туда пошли с детьми, били в барабаны, пели песни. У обычного человека здесь пока не отобрали улицу.
— Все-таки, по-твоему, закончилась война для Берлина или нет?
— Один мой знакомый сказал, что война закончилась, когда я вышла замуж за немца. Но, несомненно, есть и другие мнения на этот счет.