Оружие вытаскивают грешники, натягивают лука своего, чтобы перестрелять нищих, заколоть правых сердцем. Оружие их войдет в сердце их, и луки их сломаются.
Владимир Мономах, великий князь киевский (1113-1125), государственный и политический деятель

Древо миров

8 февраля, 2008 - 00:00
БАШНИ ДАВИДА И СТЕНА СТАРОГО ГОРОДА / ПАНОРАМА ГОРОДА ДВА ТИПИЧНЫХ ИЕРУСАЛИМЦА (ФОТО КЕВИНА ФРАЙЕРА) МОЛИТВА У СТЕНЫ ПЛАЧА

Наверно, так должно было случиться, что седьмым по счету городом в этой рубрике стал город, о котором говорят и пишут уже несколько тысяч лет, — Иерусалим. Разузнать что-либо новое кажется невозможным, но мы все же попробовали, расспросив бывшего петербуржца, а ныне иерусалимца, автора и исполнителя собственных песен Льва Шендеровича (артистический псевдоним — Степа Печкин).

— Как и когда вы оказались в Иерусалиме? Что вас с ним связывает?

— Я родился и вырос в Санкт-Петербурге. Там и прошла моя молодость, довольно боевая временами. В один прекрасный день я решил, что было бы ужасно десять лет кряду прожить на одном и том же месте, и отправился в путешествие по миру. Среди прочего меня занесло в Иерусалим, где я встретился со своей будущей женой, и вот уже скоро десять лет, как живу тут, на одном и том же месте. Двое моих детей родились тут. Здесь я получил свое первое полное академическое образование, работу по специальности нашел... То есть, в двух словах, — это город, где я окончательно вырос.

— Каким было самое первое впечатление?

— Первый раз я самостоятельно поднялся в Иерусалим (на иврите, в Иерусалим не ездят, не ходят, а поднимаются, даже из Иудейских гор, которые по метражу чуть выше) в новый 5758 год. Накануне мы с друзьями отрывались в Лифте — на въезде в город есть такая заброшенная деревня. Народу на улице было немного — канун праздника, все пели в синагогах. Я смотрел и никак не мог насмотреться на свет, на воздух, на геологию и геометрию. А люди, случавшиеся мне навстречу — какой-то дедушка йеменитского вида, здоровенный мужик-персиянин, — со мною здоровались. Довольно искренне, хотя после Лифты вид у меня был не очень респектабельный. Я даже ответить толком не мог, языком еще не владел. Вот такие вышли первые впечатления: прохлада, бело-розовый свет, шум ветра в соснах и общая приветливость окружающей среды.

— А что во всем этом наиболее удивило?

— Почти все стены и постройки облицованы желто-белым известняком, который называется «иерусалимский камень» — хотя добывают его сейчас в карьерах под Беэр-Шевой. Такое распоряжение отдал британский военный губернатор в 1910-х. С тех пор его пытались отменить, да не получается — уж больно удачное решение. Этот белый теплый камень придает городу неповторимый свет, особенно на закате и сразу после. Все представление занимает минут пятнадцать, от силы двадцать. Но в эти минуты небо становится сиреневым, а дома Города начинают светиться. Сначала густым медовым светом, похожим на цвет лепестков белой розы или женской груди в темнеющей комнате какой-нибудь высокой мансарды. Будто камень отдает свет, которым его за день щедро зарядило солнце. Быстро смеркается, небо отодвигается, и дома светятся все сильнее, розовея и сиреневея. Это удивительная картина — темное небо с первыми звездами и огромной желтой луной над провалом Мертвого моря, ниспадающая сверху благословенная прохлада и светящиеся розово-белым дома с золотыми окошками. Примечательно, что никто этого до сих пор не рисовал, насколько мне известно. Я показывал нескольким людям эту картину, и они тоже удивлялись — а ведь действительно, светятся дома.

— А что вас там удивляет до сих пор?

— Самое сильное удивление в Иерусалиме — от того, что он существует, что он живой. Трогаешь камень, гладишь рукой асфальт: все настоящее, все на самом деле. И еще такое: в одном мгновении, в одном каком-то лице, в одном доме или даже части дома вдруг видишь всю историю, весь народ, весь город и весь мир. Потому что здесь, должно быть, все фрактально — и время, и материя, и люди; каждая малая часть содержит в себе информацию обо всем целом. Не устаю удивляться людям. Иерусалимцы — это особенная порода израильтян: они как-то легче, воздушнее, светлее чуть-чуть.

— Ну, об иерусалимцах мы поговорим чуть позже. А сейчас поведайте, каковы ваши излюбленные места и маршруты?

— Люблю район улицы Пророков. Она проходит севернее и выше главной Яффской дороги, и к северу от нее — религиозные кварталы, а к югу — светская жизнь. В ней — весь Иерусалим: и изысканная архитектура Шведского Библейского института и больницы «Посещение болящих», и экзотика Эфиопской церкви — круглой, потому что, по их поверьям, сатана прячется за углом, и сосны с оливами, и ласточкин свист, и наследие средневековья, бобровые шапки и полосатые халаты, и прыжок в будущее — лаборатории нашего компьютерного корпуса. Да и легенд хватает: вот во дворе этого дома эмиссарша женской организации «Адасса» при помощи известного врача закапывала деньги и золото, собранные в Америке, чтобы спасти их от турецких властей. А в этом доме жил великий зановооткрыватель языка иврит Элиезер Бен-Иегуда, причем на доме нет мемориальной доски, поскольку религиозные ультра, обитающие вокруг, считают, что иврит должен употребляться только для молитвы, а Бен-Иегуда низвел священный язык до улицы и базара и за это должен быть предан забвению. Люблю пройтись по Немецкой колонии, особенно в солнечный зимний денек. Немецких колоний в Израиле четыре или пять; их основали немцы- темплеры, хилиастическая секта из Баварии, которые в XIX веке двинули в Святую землю и жили тут по собственной трактовке Евангелия в ожидании скорого второго пришествия. Это были дружные и очень работящие ребята, ремесленники, учителя, врачи; они построили чудесные уютные поселочки регулярной планировки в Иерусалиме, Тель- Авиве, Хайфе и Вифлееме Галилейском. В Первую мировую англичане вывезли их в концлагерь в Египет, но потом вернули обратно; а уж во время Второй мировой, когда темплеры не скрывали своих симпатий к Гитлеру, их сослали в Австралию... А если, как обычно, лето, то можно взять детей и выехать под вечер в Сад Роз. Там можно валяться на траве и играть в футбол или сражаться пластмассовыми мечами; можно собирать шелковицу, если сезон; там есть пруд с карпами, которые выплывают из мутной зеленой воды и просят пожрать, пугая малышей своими пастями. А еще там есть японский садик с кумирней, каменными скамейками, водопадиком и ручейком. И конечно, там сотни сортов роз, и весной они все цветут и пахнут, как сумасшедшие.

— Есть ли среди этих мест такие, в которых наиболее полно можно ощутить характер города?

— Иерусалимский рынок — удивительное место. Помимо того, что соотношение цены, качества и выбора здесь имеет устойчивый максимум, это еще и целый мир, микрокосм, государство в государстве, театр, этнографический и природоведческий музей, кунсткамера под открытым небом.

— И за что вы его так любите?

— Ну вот хотя бы: яблоки я всегда покупаю на крытом ряду у трех таких братцев — крупные, бровастые, ручищи огромные, лбы низкие... В какой-нибудь детской сказке могли бы играть великанов-людоедов. И вот я стою, набираю яблочки, а рядом отоваривается какой-то дед и малоразборчиво шепелявит про то, что его обсчитали. Продавец говорит: «Отойди, пересчитай! Если что-то не так, на месте тебе выдаю тыщу». Дед соглашается, отходит, начинает считать. Продавец спрашивает: «А если все правильно, я что получу?». Дед собирается и восклицает очень отчетливо: «Тогда я тебя поцелую!». На иерусалимском рынке можно любить человечество, не опасаясь, что оно тут же с тебя чего-нибудь потребует. Накануне смены тысячелетий насыпал один продавец два лотка мандаринов. Совершенно одинаковых. Но в один воткнута табличка «Мандарин- 2000» — и цена на сорок агорот выше. Ну и купил килограмм тех и килограмм других. Потому что весело и приятно.

— Каковы наиболее характерные черты городского ландшафта?

— Разумеется, горы. Иерусалим раскинулся на горах. С самого начала рельеф был важнейшей компонентой его пейзажа. Рельеф подчеркивает культурные доминанты — Храмовая гора с Золотым куполом, церкви Масличной горы, Кнессет, Иерусалимский театр. Рельеф дает перспективу, открывает виды. У тебя всегда ненормально огромные количества неба и необыкновенно раскрытые горизонты. Практически из любой точки, даже из самого центра, с высоты второго или даже первого этажа ты видишь край света. Отсюда, должно быть, эти средневековые глобусы, где Старый город располагается на полюсе, а от него все расходится. Второе — то, что город стоит на границе климатических зон. С запада и с юга это горные леса, а с востока и с севера — гористая пустыня. Граница очень четкая, и проходит она, мне всегда так кажется, прямо по нашему кварталу. У нас на старой квартире одно окно выходило на север, а другое на юг, и в этих окнах всегда были разные времена года. На кухне темно и холодно, тучи плывут, ветер рвет последние листья с платана, а в комнате все залито ласковым солнцем, птички щебечут вовсю, сосновые иголки в стекло тычутся, травка зеленеет. А городской ландшафт — это прежде всего малоэтажность и членение пространства на дворы. Исторически сложившаяся структура — так называемое подворье: так строились первые выселки за стены Старого Города. За стенами начиналось самое настоящее дикое поле, поэтому типичная постройка — это замкнутый прямоугольник из домов фасадами внутрь и с узкими воротами, при которых дежурит сторож. Внутри двора — подземная цистерна-водосборник на случай осады и других неприятностей. Двор изнутри обтянут галереями. Такие подворья часто строили и заселяли выходцы из какого-нибудь одного местечка или ученики какого-нибудь одного ребе. Они так и называются потом — по названию местечка или по имени ребе. Жизнь там соответствует архитектуре — замкнутая, тихая, как омут, глубокая, но наружу почти не выплескивающаяся. Вся жизнь человека происходит в рамках двора. Его зачинают — весь двор слышит. Он рождается — весь двор видит. Он женится — весь двор гуляет. Его хоронят — весь двор провожает. Все это делает город милым и удобным. Он соразмерен с человеком, в нем полностью отсутствует какая бы то ни была глобальная абстрактная идея — градостроительная, социальная, политическая. Это город обывательский, мещанский, совершенно провинциальный. И при этом он — столица мира и центр земли: такая земля, господа, такой мир.

— В Иерусалиме переплелось множество разных эпох. А какая из них наиболее ощущается?

— В нем всегда сосуществует несколько культур, укладов, и, следовательно, несколько вселенных. Скажем, иевусеи нашли это место, начали здесь город. Евреи сделали его своим духовным центром, привязали Бога к месту. Греки внесли идею радостной жизни в противовес суровому служению. Римляне, как и англичане, строили дороги. Христиане принесли свою божественную мистерию — каждый год десятки тысяч паломников проходят по пути Христа. Крестоносцы — миф, сакральность самого понятия «Иерусалим». Про арабов много не знаю; может быть, от них вот эта общая доброжелательность в незримо, но незыблемо очерченных границах, за пределами которых пламенная ненависть. Турки построили стены Старого Города. Та форма, которую вся эта местная духовность принимает в линиях крыш, в сводах арок, в изгибах улиц — от них. И многие административные механизмы тоже от них остались, увы. Что касается городской архитектуры, то она странным образом не менялась радикально при смене властей. Конечно, какие-то элементы укоренились и остались: римляне изобрели цемент, арабы — сводчатые потолки и арки (могу ошибаться, не специалист), от турков пошли юки — ниши в стене, куда можно встроить полки и устроить шкаф, или подушек накидать и получится архиудобный диванчик; немцы-колонисты привили вкус к садикам; англичане стали асфальтировать улицы; израильтяне много экспериментировали с современными стилями и некоторые эксперименты исключительно удались. Но все равно иерусалимский дом не спутаешь ни с каким другим.

— Неожиданный вопрос: насколько Иерусалим свободный город?

— Если вы думаете, что попали в сказку — так нет. Это Восток; здесь другое причинно-следственное пространство; свободы в этом многострадальном городе едва ли когда-либо было достаточно много. Всю дорогу одни части мультикультурной синхронии ограничивали свободу других частей. Александра Македонского не пустили в Храм — представляю, какое это было для него потрясение. Он даже от штурма города отказался в полном обалдении. Греки запрещали евреям делать обрезание детям и заставляли всех бегать нагишом на своих стадионах. Римляне внесли в Храм кабанью голову — штандарт какого-то легиона — и потребовали божеского поклонения своему цезарю. Для них это было формальной процедурой, а для еврея — как нарушить закон всемирного тяготения, например, вещь вообще невозможная. Мусульмане вводили налог на неверность и тоже многое запрещали — вино, например. А без вина какой шабат? И как причащать? Звонить в колокола христианам и трубить в шофары иудеям запрещалось чуть ли не до самого британского мандата. Под каковым мандатом пушками разворачивали от палестинского берега корабли, переполненные беженцами из нацистской Европы. А право приходить к самому священному своему месту — к западной опорной стене Храма, Стене Плача — евреи добились с оружием в руках всего сорок лет назад. И ни для кого не секрет, что и сейчас свободы, равенства и братства в Иерусалиме и его окрестностях нет. Власти тут всегда кого-нибудь притесняют, и если есть в этом высший смысл, то человеческому уму он навряд ли доступен. И неизвестно, будет ли когда-нибудь иначе до тех пор, пока некто напрямик, в объезд всех постов не спустится с Масличной горы на белом осле и въедет в Старый Город через заложенные мусульманами семьсот лет назад Золотые ворота.

— В таком сложном месте вряд ли можно говорить о типичном горожанине — как говорят обычно об обычном москвиче или петербуржце...

— Понимаю. Мы ищем что-то вроде типичного ленинградца: человека, который уступает место женщине в транспорте, сам того не замечая, обращается к незнакомому ребенку на «вы», может водить родственников по Эрмитажу с закрытыми глазами, читал неадаптированного Андрея Белого и знает аккорды всех песен Гребенщикова... Стереотип существует, определенно. У иерусалимцев другой темп жизни. Такая верная, неторопливая походка, спокойная уверенность в своем курсе. Иерусалимцу не очень знакомы проблемы выбора и принятия решений — он живет в довольно жесткой сетке событий и маршрутов. Это в Тель-Авиве, в Хайфе, наверно, вечером можно задумываться, в какой бы клуб сходить. Тут хорошо, если просто есть какой-то сейшен в баре в эту пятницу — вот туда и пойдем. Или не пойдем. В десять вечера на окраинах живой души не встретишь. Тельавивцу, переехавшему в Иерусалим, кажется, будто он попал в ароматическое, но прозрачное и густое масло. Двигаться трудно и особенно некуда. Иерусалимец же именно такую среду считает естественной. Спускаясь со своих гор, он стоит в центре автовокзала, неторопливо разбираясь в указателях, и сутолока вокруг его не касается, как комариный рой — фонаря. Типический иерусалимец — кладезь житейской мудрости, что называется, народный интеллигент. То есть необязательно у него есть формальное образование в размере хотя бы начальной школы; но он всегда способен процитировать к месту Писание и произнести что-нибудь поучительное в этой связи; он с одинаковым акцентом говорит как минимум на пяти языках; и кто-нибудь из его сыновей или внуков учится или будет учиться в Гарварде. С другой стороны, иерусалимец в восприятии прочих израильтян — человек немножко не от мира сего. Не из- за рассеянности; скорее в том смысле, что за иерусалимцем признается, что он не весь здесь и сейчас. Какая-то его часть в данный момент находится в другом измерении. Вот пример из жизни, совершенно не утрированный. Выгуливаю собаку поутру. Вижу двух садово-парковиков, стригущих кустарники и беседующих: «Да спроси хоть первого встречного, может ли...» Я прохожу себе. Один, очевидно, русский, с лицом учителя или доктора-невропатолога, в очечках с металлической оправой; другой такой явно иракский, помоложе, высокий, в черной кипе, у меня спрашивает: «Скажите, ученый ведь может ошибаться?» — «Конечно, — говорю. — Даже должен». И иду дальше, и вслед себе слышу: «Ну вот, а Пресвятой, Благословен Он, когда стал творить...». Вот вам иерусалимцы. Вот такими материями они руководствуются при стрижке кустов. Еще одна черта — удаленность от передовой прогресса. Мой учитель вождения рассказывал мне, как в пятидесятых годах на перекрестке Яффской дороги и улицы Георга V, называемом Еврейский перекресток, потому что его можно переходить во всех направлениях сразу, в том числе и наискосок — появился первый в истории города светофор, и дети ходили смотреть на это чудо из самых отдаленных районов. Да, и этот светофор не работал в субботу. А кое-где в это время уже в космос полетели. Стереотипного иерусалимца можно узнать по тому, как опасливо он ступает на эскалатор. Или по тому, как он держит мобильный телефон. Разумеется, здесь не все такие, но мы говорим о стереотипном.

— В таком случае, очевидно, у иерусалимцев есть и свой особый снобизм?

— О, разумеется. Нет другого города, где так трудно и так почетно жить. Нас пронизывает его высочайшая духовность и сознание нашей неоценимой значимости в его непростой судьбе — особенно тех, кто читает перед обедом русскоязычную прессу. Мы с такой гордостью — или с такой опаской — отвечаем за границей на вопрос, откуда мы, что враги нашей маленькой, но очень гордой отчизны сразу багровеют от бессильной злости, а у немногочисленных, но верных друзей теплеют глаза. Я переболел сначала питерским снобизмом, это гораздо более серьезная болезнь, особенно в 17—18 лет. Иерусалимским снобизмом я уже не страдал — скорее наслаждался.

— Образ Иерусалима сформирован во многом благодаря столь разным источникам, как телевидение и Библия. Насколько он соответствует реальности?

— Туризм показывает не город, а натюрморт города. Когда я вожу кого-нибудь по Иерусалиму — то нарочно веду не по парадным улицам, а по переулкам и закоулкам, где закусочные на полтора столика, где перепрыгиваешь через кучи мусора, где люди живут не за стеной, а за стенкой, как в одной большой коммуналке. Ведь где люди живут, там и город живет. А туризм — это где город работает. Ведь быть натурщицей — это работа. В Библии же фигурирует другой город. Он связан с этим, нынешним, но не является им. Над ними, пожалуй, только небо одно и то же, и горы вокруг те же, что в Псалмах Давидовых. Но даже чтобы понять, в каком месяце Давид слагал псалмы, что стояло перед глазами у автора Песни Песен, а что — Экклезиаста, нужно пожить здесь. Что же касается новостей, то на расстоянии все выглядит страшнее, особенно в новостях. Во время последней интифады наш район обстреливали из Вифлеема, который тут же, через долину. А мы по телефону искренне удивлялись беспокойству родных и близких: «Но это же не на нашей улице, а на соседней!». Целых, можно сказать, полкилометра от нас. Вот у вас там — да, ужасы в Москве, вообще не понимаем, как вы на улицу еще выходите и детей не боитесь в школу отпускать. Так это работает. Настоящую реальность — городскую или вообще — можно постичь только, сочетая отстраненность и глубокое погружение. Это трудно, но это единственный путь. Иерусалим не скрытный город, он город восточный.

— Конечно, сакральная география Иерусалима очень обширна. Насколько такой фактор активного присутствия религии влияет на характер города?

— Я уже говорил, что в сказку вы не попали? Наверное, со времен становления еврейской государственности при Давиде жизнь Иерусалима сочится религией, как восточная сладость медом. Сладкое, питательное, полезное, но — липкое, тягучее; чтобы съесть много, нужна особая дисциплина или привычка; и еще очень привлекает мух. Вообразить себе Иерусалим без религии так же трудно, как пытаться представить его без домов. Если и найдешь такой пятачок земли где-нибудь на склонах на окраине, — как вдруг замечаешь пещерку с характерными треугольными вырубами в стенах — ага, тут выращивали голубей для жертвы в Храме. В Иерусалиме ты находишься в поле религии. У тебя есть возможность либо соблюдать заповеди, либо не соблюдать; но они наличествуют, и какое-то положение по отношению к ним ты занимаешь по самому факту своего существования. Чтобы самому, в одиночку, лично определяться относительно Бога, нужно иметь больше сил и способностей, чем в любом другом месте, — надо быть настоящим хасидом, настоящим дервишем, настоящим монахом. Столько молитв впиталось в камни, что кажется — не докричаться уже. И тут мы встречаемся с такой известной уже больше сотни лет штукой, которая называется «иерусалимский синдром».

— А что это?

— Это когда человек попадает в Иерусалим и подвигается на религиозной почве. Начинает пророчествовать, предвещать конец света в обозримом будущем, видения видит, голоса слышит, чудеса творит. Говорят, в больнице им. Герцога целое отделение есть для таких. Некоторые подвигаются целыми группами и на достаточно большом расстоянии, даже за океаном, а потом приезжают сюда и делают нам проблемы. В шестидесятых один турист поджег мечеть Аль-Акса на Храмовой горе — мол, было ему видение, что он призван очистить город от скверны языческой. Был большой международный скандал. Таких случаев, кто-то из полиции мне рассказывал, по три—четыре каждый год, но, как правило, успевают предотвратить. Большие группы паломников из одного места — особенно если это место где-нибудь на Среднем Западе — стараются разделить или заворачивают вообще: не можем, говорят, гарантировать вашей безопасности. А несколько лет назад по центру ходил мужик, весь в белом, в позолоченной короне из картона и играл на арфе, а поиграв, вставал на Бен-Иегуде в самом людном месте и начинал вещать на очень высоком английском на хилиастические темы. Потом, я слышал, его отправили обратно в Новую Зеландию. А того, который у Дины Рубиной описан в «Вот идет Мессия», я видел лично. Так и ходил по рынку с мегафоном и повторял: «Мессия приближается! Дочь Израиля, одевайся прилично! Ну-ка все начали подавать милостыню в честь Субботы! Милостыня спасет от смерти! Вот уже идет Мессия!». Честно говоря, я даже не думал, что он не в себе. В этом городе каждому можно иметь свой пунктик. Иерусалим к этому спокойно относится.

— Есть ли там особые, мистические места — не обязательно общепризнанные, а те, которые лично вы считаете странными или даже заколдованными?

— О колдовстве не скажу, а есть места, где я ощущаю, что называется, присутствие. Есть в Храме Гроба Господня один маленький придел, где я всегда ставлю свечку за всех своих друзей- христиан. Очень особое место — маслины Гефсиманского сада, единственные живые свидетели той ночи. Не могу представить человека, которого эта драма оставила бы равнодушным. Есть по окраинам несколько горок, где можно сообщаться с самыми древними богами этих мест, порождениями еще каменного века, ханаанскими духами возвышенностей и одиноко стоящих деревьев. А еще есть крыша в Старом Городе на стыке всех четырех его кварталов, где можно небо потрогать руками, так оно близко там.

— В чем вообще тайна Иерусалима — та тайна, которую вы, быть может, еще не разгадали?

— Я уже не так молод и самонадеян. Разгадывать некоторые тайны я просто прекратил. Восток вообще учит тому, что процесс так же важен, как результат. Европеец стоит на остановке и ждет автобуса — восточный человек пришел на остановку и теперь живет здесь. Придет автобус: европеец будет ждать своей остановки, а восточный человек будет жить в автобусе. С Иерусалимом именно так. Зачем мне доискиваться в нем какой-то тайны, чтобы потом ее разгадывать: ну разгадал, допустим, и что? Никто не построит другого Иерусалима, даже если будет знать, в чем именно его тайна, и какова ее разгадка. И рассказывать, что именно такое есть Иерусалим, я не считаю необходимым.

— И все же, с чем бы вы сравнили город — подойдет любая метафора?

— В июле у нас зацветают маслины и улицы наполняются редким и странным горьковато- сладким ароматом их мелких белых сережек. Этот запах в последние годы так прочно связался у меня с городом, что я понял вдруг, как я его вижу. Он — дерево. Приземистое и раскидистое, с твердым, как камень, заскорузлым стволом, в котором, как и в его улицах, даже самая короткая прямая линия — недоразумение. Он медленно, но верно разводит к солнцу ветви своих окраин, одаряя тенью негостеприимные горные склоны. Он беспредельно вынослив. Он переносит, не жалуясь, и летний изнуряющий зной, когда так жарко, что хочется от луны спрятаться в тень, и зимние холода, когда прихваченная инеем трава хрустит под ботинками; да и снег на пару дней ложится тяжким грузом на его ветви, превращая повседневную суету в неожиданный новогодний праздник. Декабрьские бури, наши водяные метели, срывают с его веток лишь считанные жесткие лакированные листки, и те катятся по асфальту со стуком. В феврале же вокруг него бело-розовым туманом вспыхивают миндаль и багряник, а между цепких корней поднимаются нежные нарциссы, флоксы и ирисы. Не раз и не два приходилось ему так туго, что от всего дерева оставался лишь обгорелый пень с обрубками. Но всякий раз пробивались новые побеги и крепли, не поддаваясь ни времени, ни топору, ни огню. В дерево это вросло множество прививок — вот самый точный образ для всех людей и народов, считавших и считающих его своим. Они в нем, оно в них, и они без него не те, и оно без них не то. И всякому, кто без топора, найдется место на этом дереве и под ним. И даже нынешний проект двух столиц враждующих, если начистоту, государств в одном городе теоретически осуществим — если только люди станут немного другими. Немного более иерусалимцами.

Дмитрий ДЕСЯТЕРИК, «День». Фото предоставлены автором
Газета: 
Рубрика: 




НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ