Оружие вытаскивают грешники, натягивают лука своего, чтобы перестрелять нищих, заколоть правых сердцем. Оружие их войдет в сердце их, и луки их сломаются.
Владимир Мономах, великий князь киевский (1113-1125), государственный и политический деятель

Умышленный город

Сегодня в «Городах и местах» — разговор с одним из знатоков Петербурга, писателем Сергеем Носовым
21 июля, 2011 - 20:37
АЛЕКСАНДР III И КОТ / ЗНАМЕНИТЫЕ ПРОХОДНЫЕ ДВОРЫ — ОДНА ИЗ ПРИМЕТ ГОРОДА ТАКОЕ ОБЪЯВЛЕНИЕ МОЖНО ВСТРЕТИТЬ, НАВЕРНОЕ, ТОЛЬКО В ПЕТЕРБУРГЕ

Сергей Носов — автор многих пьес, в том числе и для детей: «Дон Педро», «Путем Колумба», «Берендей», «Джон Леннон, отец», «Тесный мир», «Короткие пьесы». Как прозаик, опубликовал книги «Внизу под звездами» (1990), «Памятник Во Всем Виноватому» (1994), «Хозяйка истории» (1999), «Член общества, или Голодное время» (2000), «Дайте мне обезьяну» (2001). Книга «Тайная жизнь петербургских памятников» отмечена литературной премией «Нос».

— Что вы помните о Петербурге вашего детства?

— Я живу в той же квартире, в которой родился, в доме на углу Фонтанки и Московского проспекта. С этим районом и связаны воспоминания. Измайловский сад (сейчас там Молодежный театр) — меня туда водили маленьким, желуди, которые мы там собирали. А с другой стороны квартала, за Московским проспектом, был Введенский канал. Сейчас он закопан, но место так и называется: Введенский канал, или улица Введенского канала. Так вот там помню грязный-грязный город и какие-то деревянные набережные, а по ту сторону — ТЭЦ, она до сих пор там стоит, правда, уже топят газом, а тогда топили углем. И моим любимым занятием было смотреть, как эти вагонетки с грохотом поднимаются, вываливают уголь и как потом все это падает вниз.

— А знаменитые ленинградские дворы?

— Конечно. Двор у нас проходной, виляющий в разные стороны к Фонтанке вдоль Московского проспекта. Особенно помню то, что задний двор — глухая стена, гаражи с подземным бомбоубежищем — был запретной зоной: туда мне совсем маленькому нельзя было ходить. Там находилась такая страшная прачечная с дверью в подъезде и еще подвалы. Ведь в то время у нас еще не было парового отопления, и наши дрова лежали в подвалах. Бабушка как-то привела меня туда, я увидел эти стеллажи, они мне казались просто огромными. Гигантское подземелье, дрова, дрова, дрова, разделенные по квартирам — вот такая картинка. У нас однажды пропал кот, потом нашелся в этом подвале.

— Когда вы выросли, у вас, конечно, появились любимые места в городе?

— Не столько любимые, сколько такие, где мне по необходимости нужно появляться, — на той же Сенной площади. Я часто смотрю на город глазами своих персонажей. Герои моего предпоследнего романа повели меня в питерскую промзону, в заброшенные места, о которых у нас мало кто знает.

— Где это находится?

— В радиусе Московских ворот, между веткой Балтийского и Варшавского вокзалов. Там свалки, огромнейшее бывшее Митрофаньевское кладбище, застроенное складскими помещениями, но есть еще и остатки старообрядческого кладбища. Одно время я туда ходил, хотел устроить там своего персонажа на работу сторожем. Людей там практически не было, бегали стаи собак. Может быть, сейчас что-то изменилось. В любом случае, мне стали более симпатичны непарадные места.

— Это только из-за литературы или по внутреннему побуждению тоже?

— Отчасти и внутренняя реакция, наверно. Шумный город, в конце концов, хочется чего-то менее суетного. А потом, в таких местах есть своего рода обаяние. Скажем, я с огромным интересом прошелся по Черной речке. Все знают, что там убили Пушкина. Есть обелиск, но он стоит в благоустроенном скверике, в другом месте невозможно поставить, там — завод, та же промзона. А вот если пройтись по речке дальше, посмотреть, как она превращается в совсем маленький ручеек в овраге на далекой окраине Петербурга — это завораживает.

— Чем еще ценен Петербург для вас как для писателя?

— Ощущением, что здесь все взаимосвязано. Вот мы сейчас сидим на углу Владимирского и Литейного. Но ведь здесь про любой перекресток можно написать роман. Например, на том углу было кафе «Сайгон» (место сбора хиппи со всего СССР в 1980-е. — Д.Д.), чем не тема? Только этот гипотетический роман будет не просто об этом месте, но и обо всем городе в целом. Стал я интересоваться историей нашей квартиры — оказалось, что до 1932 года она была аптекой имени Софьи Перовской. А потом аптеку превратили в три квартиры. И в 1932 году мой дед поселился там вместе со своей семьей. А когда в туалете при ремонте меняли потолок, то из дыры в потолке посыпались кости. Разные истории рассказывали про странных людей, живших наверху...

Еще я увлекся памятниками, главным образом малоизвестными. Скажем, о памятнике Пирогову в Петербурге мало кто знает, сам по себе он не очень выразительный, но история памятника и место, где он находится, настолько удивительны, что только успевай материал отсекать, чтобы зря не мешал.

— О городских памятниках вы написали целую книгу. А какой из них у вас самый любимый?

— Несанкционированный, совершенно нелепый памятник Чкалову, который установил когда-то один незадачливый скульптор. Он его в конце перестройки воткнул в скверике и уехал на историческую родину в Азербайджан, где и погиб. Художественных достоинств там немного. Установили так: вкопали в землю трубу и на нее насадили бетонную голову, зацепив за крюк. Этот крюк до недавнего времени торчал у Чкалова из темени. Так и стоял памятник нелегалом, без прописки и регистрации. Власти долгие годы с ним боролись, снести хотели. В конце концов, из скверика убрали киоски, прогнали бомжей, а потом один депутат сделал широкий жест: обустроил площадку, срезал крюк, покрасил Чкалова — и он теперь очень даже гламурный. А на брандмауэре дома появился огромный плакат — поздравление с 50-летием полета Гагарина и портрет самого депутата. Похоже, памятник-нелегал стал почетным гражданином района.

— Судя по тому, что вы говорите, Петербургу присуща своего рода смысловая вязкость. Множество коннотаций у каждой точки в историческом центре.

— Да, причем очень часто они бывают паразитарными. Одно цепляется к другому, как бы вопреки идее целого. А если еще учесть, что с каждым местом связана масса бытовых происшествий, разных приключений и прочего, то Довлатов, мне кажется, должен был реализоваться именно здесь.

— Почему?

— Тут многое провоцировало на разного рода приключения, которые так и просились в книгу.

— А сейчас?

— Роль литературы уже несколько иная. Я просто помню это время позднего застоя, когда, мягко говоря, раздолбайство было просто растворено в воздухе, и это была высшая степень свободы в своем роде. Все всем было абсолютно безразлично, и если ты не был связан с государственными структурами или партийной карьерой, ты был свободный человек — в той степени, разумеется, в которой сам хотел.

— Кстати о людях. Что вы можете сказать о петербуржцах? Существуют ли сейчас те типажи, которыми город был знаменит?

— Сейчас труднее это сделать, все смешалось. Мне чаще всего бросается в глаза тип городского сумасшедшего. Появляются такие люди, потом вдруг оказывается, что они даже известны, что они — герои фольклора. У меня есть роман «Член общества, или Голодное время» — фантасмагория о начале 1990-х, очень много взято из жизни. В частности, я там написал о некоем карлике, который стоял около Гостиного двора и орал под гитару. Без аккордов. Просто бил правой рукой по струнам и дико орал. А вокруг собиралась большая толпа, и на него смотрели преимущественно со скорбными лицами, хотя кто-то и смеялся. Я его зафиксировал в романе как одну из городских картинок, но через несколько лет после выхода книги мне вдруг стали разные люди говорить: о, мы знаем этого человека, и имя оказалось — Коля, и даже одна француженка рассказывала, что очень хорошо его помнит, видела на Невском. То есть он был символом времени, а потом раз — и исчез.

Помню хорошо еще одного городского человека. Он ходил и размахивал линеечкой. Однажды, на моих глазах, он взмахнул линеечкой, и ехавшая мимо в тот момент туристическая карета просто развалилась. Туристы и возничий с ужасом смотрели на развалины, а он стоял и, довольный, размахивал линеечкой. Со мной он почему-то здоровался. Я работал тогда на радио, иду на работу — а он сидит на проходной, приветствует. А потом мы хоронили одного поэта, и вдруг этот человек оказался на кладбище со своей линеечкой. Наверно, в автобус вместе со всеми зашел и приехал. Совершенно сюрреалистическая картина: опускают гроб, все стоят вокруг могилы, а он в сторонке дирижирует. Потом он тоже как-то пропал.

На Сенной площади тоже странные персонажи появляются, иногда кажется, что просто действительно прямо из романов Достоевского вышли. Вот где типажи. И Раскольников, и Мармеладов, и капитан Лебядкин...

— В таком сочетании?

— Лебядкин — типично петербургский персонаж, хоть «Бесы» и не петербургский роман. Вспомнились опусы Шостаковича на стихи капитана Лебядкина — вот по духу это имеет отношение к Петербургу. Кстати, я недавно узнал, что в моей школе были квартиры, принадлежавшие Палате мер и весов, которой в Петербурге заведовал отец Шостаковича, так что Шостакович родился в нашей школе, на первом этаже, где у нас была столовая или раздевалка. Никто тогда не знал об этом, только сейчас появилась мемориальная доска.

— Если говорить об истории, согласны ли вы с тем, что Петербург, скорее, не окно в Европу, а витрина империи?

— В определенном смысле, да, а во времена Екатерины — точно. Уже Медный всадник — экспонат своего рода. Она же тогда растреллиевский памятник Петру, отлитый еще при Елизавете, забраковала. Решила, что подражать римскому монументу Марку Аврелию — слишком простой путь, вот мы, дескать, сделаем такое, чего мир не видел. И вся эта история с Гром-камнем для постамента, как его искали, как перетаскивали по лахтинским болотам, потом отправляли водным путем — настоящая инженерно-строительная авантюра. И обращалась она к Дидро за советами, он и Фальконе порекомендовал, и надпись пытался придумать — Европа задействована была. И тогда европейцы чуть ли не с египетскими пирамидами все это строительство сравнивали... Ну какое окно? Верно, витрина.

— А в чем главное историческое отличие Петербурга от других городов?

— Что-то странное с названием происходит. Такое ощущение, что у города должно быть другое имя или оно уже есть, а его не могут отгадать. Еще при Петре название было неустойчивым, он даже не знал, как его точно написать, писал по-разному — на голландский манер, например. Много еще вариантов зафиксировано в первые годы существования, пока не начали называть Санкт-Петербургом. Но и «Санкт-Петербург» стало восприниматься как несколько напыщенное еще в ХІХ веке. Когда переименовали в Петроград в начале Первой мировой, это было совершенно естественно. Потом привыкли к Ленинграду, а сейчас возвращение к Санкт-Петербургу, но все равно это другой Санкт-Петербург, совсем не тот. Не знаю... Мне, например, странным кажется выражение «петербургские писатели». Всегда считал, что петербургский писатель — это Достоевский, Гоголь или Пушкин. А ныне здравствующие... как их назвать? Может быть, поэтому так много эвфемизмов. Все эти Северная Венеция, Северная Пальмира, «колыбель революции» и прочее. Меня не покидает ощущение, что здесь неточность какая-то, что все это должно называться по-другому.

— Отсюда, наверно, и знаменитая призрачность Петербурга: неопределенность имени влечет неопределенность бытийную.

— По-видимому, раньше это чувствовали острее — когда, например, Достоевский писал про умышленный город в «Преступлении и наказании». Ощущение умышленности действительно есть: ведь все построено вопреки множеству обстоятельств. Осуществленная утопия. Мне вообще кажется, что есть две реализовавшихся утопии: государство Израиль и Санкт-Петербург. А «быть сему месту пусту» представляется мне не столько проклятием, сколько констатацией факта. По здравому смыслу он не должен существовать: наводнения, климат, удаленность от Москвы на тот момент, но, между тем, вот это все получилось таким, каким получилось.

— Какое настроение более всего присуще городу?

— Думаю, меланхолия.

— Все-таки меланхолия...

— Даже смешанная с ленью. Во всяком случае, когда Достоевский прочитал «Обломова», ему страшно не понравилась претензия на то, что там изображен будто бы национальный характер. Он сказал, что это как раз типичный петербуржец. И, наверно, был прав. У нас это заметно в сравнении с Москвой. Деловая жизнь не столь активна, хотя все меняется, конечно. Мы в Петербурге более склонны к депрессиям, особенно переехавшие сюда из других мест. Не каждый здесь может прижиться.

— Поскольку мы так или иначе возвращаемся к литературе — кто, по-вашему, лучше всех писал о Петербурге?

— Константин Вагинов. Очень петербургский писатель, может быть, даже самый петербургский. Люблю его давно, читал еще до того, как стали переиздавать. Было тогда удивительное ощущение: так все близко по духу, а писатель абсолютно забытый, неизвестный. Настроение исчезновения, надлома, упадка культуры — и, может быть, это все даже архетипично для данного места. Настолько меня эта проза обаяла, что захотел узнать, где автор жил. Нашел адрес на канале Грибоедова и даже позвонил в дверь. Открыл какой-то милиционер и сказал: «Нет-нет, никогда здесь таких не было».

— Говоря о Вагинове, вспоминаешь также обэриутов и вообще петербургский литературный абсурд, начиная с Гоголя...

— Да, обэриуты недаром у нас появились, потому что абсурд присущ нашим краям. Хармс и в большей степени Введенский отражают петербургское мировосприятие, хотя у них нет таких реалий, как у Вагинова, но по духу — да. Я бы и Леонида Добычина назвал — он хоть и писал совсем о других местах, но здесь, в Ленинграде, и нечто петербургское растворено в самой фактуре этого письма, в распознавании деталей, в рельефной конкретике, и судьба у Добычина тоже по-петербургски странная... Да что там писатели: одно время люди, отвечавшие за телевизионные новости, специально сочиняли события — из-за отсутствия настоящих новостей. Помню, в совершенно вагиновском стиле придумали какого-то человека, который коллекционирует волосинки разных людей, показывали его в новостях вполне серьезно. Вот опять же — непреднамеренно перекликается с литературными образами.

— Какой миф о Петербурге вам кажется наиболее интересным?

— Все, что мы говорим о Петербурге, — уже миф. Создаем образ. Мы не способны выразить действительность в ее полноте, можем лишь как-то к ней приближаться. Если я говорю что-то конкретное, то это все равно мое личное восприятие и моя личная мифология. А если говорить о наиболее распространенном мифе, то Петербургу нравится отличаться от Москвы почему-то, это уже своего рода комплекс, хотя кто такие петербуржцы? Когда-то бытовала поговорка: все ленинградцы — на Пискаревском кладбище. Главный миф, одним словом, что Питер не Москва, а главная фобия города — вдруг стать похожим на Москву.

— По-моему, это ему никоим образом не грозит.

— Так исторически сложилось, что два города противопоставляют, масса литературы об этом написана. Один как купеческий город развивался, другой как чиновничий. В стране почему-то лучше относились к ленинградцам — помню по своему детству. Но трудно сейчас говорить о том, кто такие петербуржцы, кто — москвичи. Москва ведь тоже непонятно, что такое. И что такое сегодня Петербург? Он теперь огромный, и одно дело — центр, другое — спальные районы: у нас скоро так и гетто может образоваться. А сейчас вот Кронштадт, Петергоф входят в состав города — это особая история сама по себе. «Поребриком» тротуар и в Москве называют, «булочная» через «ч» говорят и там, и здесь. Возможности другие, может быть. В Москве жизнь кипит, у нас она без событий, или их мало, или их просто не замечают. Вот даже придумывать их пытались.

— Если вернуться к городскому абсурду: вам доводилось здесь оказываться в таких странных ситуациях?

— Часто. Был очень яркий случай в Театре комедии. У меня там идет пьеса «Дон Педро». По ходу действия два старика пьют водочку на типичной петербургской кухне, без закуски. Выпивают в связи с тем, что один из них надумал купить русскую водку в подарок бразильцу дону Педро в Южную Америку, за которого выходит его племянница. А вдруг поддельная? Надо проверить. Бытовой абсурдизм, короче. И вдруг во время спектакля в зале поднимается женщина с места и при общем молчании идет на сцену. Оба актера замирают в ожидании. Она достает из сумки хлеб, кладет им на стол, один из актеров успевает сказать «спасибо», а она уходит и садится на место. Я вот думаю, что такое могло произойти только в этом городе. Не гамбургер, не бутерброд с колбасой, а хлеб — положила и ушла.

— Напоследок еще один литературный вопрос: на кого или на что похож Петербург?

— Для меня это некий человек, который отошел в сторону, вышел из компании и угрюмо молчит. А если брать устоявшиеся метафоры — пожалуй, это Северная Пальмира. И если учесть, что историческая Пальмира засыпана песками и ее расцвет в один день прекратился, — может быть, эта метафора, при всей ее красивости, не столь нелепа.

Дмитрий ДЕСЯТЕРИК, «День». Фото Сергея НОСОВА
Газета: 
Рубрика: 




НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ