Главой семьи, которая летом 43-го года на неделю поселилась в нашем доме, был полный мужчина с пышными усами по фамилии Жоголь. Его жена так к мужу и обращалась: «Жоголь, давай уже ложиться спать. «Сама она была некрасивая и для него высоковата; ее звали Мартой, она каждое утро некоторое время слонялась по комнате, имея на себе только тапочки. Марта была «фольксдойч» (из немцев-колонистов). Очевидно, благодаря ей Жоголь занимал какое-то место в системе «гебитскомиссариата» (так называлась немецкая администрация Украины). Их сына, моего ровесника, звали Каем. Жоголь-Марта-Кай ехали из Киева в Берлин, имея при себе большие чемоданы. На квартиру их привел Альфред, один из двух надзирателей, которые следили за «орднунгом» в нашем хмелеводческом хозяйстве. Альфред был темноволосый (у нас говорили — черный) — в отличие от рыжего Мартина. Рыжий носил очки и был тихим, однако нескольких пленных (которые, по его мнению, плохо работали на плантациях хмеля) отправил в концлягеря в Германию. Альфред был криклив, смачно матерился и мог ударить, но большой подлости не делал. В воскресенье оба ранним утром выходили на дорогу, по которой женщины из Вересов и Студеницы несли на житомирский базар молоко, сыр, масло и яйца. Альфред и Мартин «покупали» все, что захочется, аккуратно рассчитываясь оккупационными деньгами. На базаре эти деньги ничего не стоили, а крестьяне меняли продукты на одежду, спички, соль и серо-зеленое немецкое мыло.
Жоголь целый день знакомился с хозяйством, изучал хмелеводческое дело. Когда приходил обедать, Марта из кухни носила тарелки, макая пальцы в горячую уху и тихо ругаясь по-немецки. Каждое утро вынимала из чемодана консервы, крупу и сахар, а из бутылки в стакан отливала масло из расчета на один день. Моя бабушка стряпала, за что была премирована несколькими банками консервов — так я впервые в жизни попробовал шпроты (люблю их до сих пор). Под вечер Марта надевала синее платье из какой-то тяжелой ткани, обувала туфли на высоких каблуках и вела Жоголя в гости к Мартину и Альфреду. Кай один раз пошел с родителями, но больше не хотел, и у нас было время для всего на свете с раннего утра до позднего вечера. Этот мальчик был ужасно мне интересен в первую очередь своим именем. Однако о сказочном мальчике, у которого было такое же имя, мой новый приятель не знал. У меня были сказки Андерсена, я раскрыл и показал самое драматическое место «Снежной королевы»:
— Ой! — вдруг вскрикнул Кай. — Меня что-то кольнуло в самое сердце, и что-то попало в глаз!
В сердце и в глаз ему попали осколки дьявольского зеркала, в котором все большое и хорошее отражалось ничтожным и гадким, а все злое и нехорошее становилось еще более страшным. Бедный, бедный Кай! Теперь сердце его должно было стать льдинкой.
Настоящий Кай этой трагедией не заинтересовался, и мы пошли стрелять из лука. Мой лук был жалким (прут и шпагат) по сравнению с настоящим, фабричным луком Кая. Был у него и кожаный колчан, и настоящие стрелы с острыми наконечниками и перьями, прикрепленными на противоположном конце. К тому же стрелы были окрашены в красный цвет, чтобы не потерялись в траве. Кай мог с первого выстрела попасть в жестянку, а его стрелы летели вчетверо дальше, чем мои. Мне было досадно. Кай ходил в таких хорошеньких штанишках и «матросочках», у него были такие желтые сандалии, чтобы сразу было видно городского ребенка. Я — босой и одетый во что- то перешитое из перешитого — чувствовал себя таким бывалым парнем, почти Робинзоном Крузо, и — на тебе... Впрочем, настроение мое улучшилось, когда мы пошли купаться. Кай плавать не умел и болтался на мелководье, а я переплыл на другой берег. Еще больше меня утешила история с коллекцией птичьих яиц. Я лазил по деревьям и из гнезда забирал по одному; далее нужно было иголкой проколоть хрупкий шарик насквозь и, взяв ее в сомкнутые губы, воздухом выдуть белочек и желточек, чтобы яйцо не протухло и не пропало. Яйца — побольше и поменьше; серые, белые, зеленоватые и голубые; густо или редко украшенные точечками — лежали на мягкой тряпочке в картонной коробке; было их одиннадцать. Кай загорелся и предложил меняться: ему — коллекция, мне — лук... Поменялись. Вечером Жоголь, узнав об обмене, открыл коробку, долго рассматривал коллекцию, а тогда сказал сыну: «Ты их не щупай, потому что раздавишь. « Марта одно яичко (соловьиное) таки погладила — и раздавила. Кай начал плакать, но она уговаривала его по- немецки и понемногу успокоила.
На следующий день я стрелял из лука, а Кай получил из чемодана краски, кисточку, ярко-белые листы плотной бумаги и начал рисовать. Его рисунки поразили меня еще больше, чем лук. Их было три. На первом — ворона на заборе, на втором — маленький паровоз (бегающий по узкоколейке, которую немцы проложили, чтобы вывозить лес), а на третьем — мама Марта. Акварель — сама по себе словно размытая, расплывчатая — четко собиралась в забор со старыми серыми досками, а ворона была немного великоватой, самоуверенная или даже надменная. Паровозик, наоборот, был маловат по сравнению с нарисованными деревьями, но нравился мне больше, чем настоящий. Марту Кай нарисовал такой, какой видел каждое утро: вместо лица неопределенная клякса с чуть обозначенными глазами, зато четко прописаны все признаки того, что это именно мама, а не папа.
Вечером гости упаковывали чемоданы, а я внимательно наблюдал. Когда все уснули, я прокрался к самому маленькому чемодану, в котором лежали вещи Кая, нащупал и похитил свою коллекцию. Было не так страшно, как стыдно, но — что сделал, то сделал. Очень рано, еще в сумерках, за квартирантами приехала офицерская машина. Бабушка и мама также встали и хозяйничали на кухне, а я делал вид, что сплю, внутренне трясся и сквозь ресницы следил, не заметит ли Кай кражу и не разоблачит ли меня. Но он был сонным и вялым. Но вдруг... Вдруг Жоголь, поглядев в мою сторону, взял лук и колчан со стрелами, впопыхах положил их в большой чемодан и щелкнул защелками. И они поехали в Берлин. Не знаю, что обо всем этом подумал мальчик, которого звали Кай. А с коллекцией мне не повезло: наша шкодливая кошка умудрилась открыть коробку и погрызла все яйца в поисках съедобного.