Такие примечательные фигуры украинской литературной жизни в эмиграции межвоенного периода, как Улас Самчук и Елена Телига не только знали друг друга. Порой судьба сводила их, порой разводила. Не всегда они могли достичь взаимопонимания, в частности в вопросах политических. Но, как бы то ни было, оставались друзьями и симпатизировали друг другу.
В своих воспоминаниях «На білому коні. На коні вороному», где рассказывается о событиях Второй мировой войны, У.Самчук большое внимание уделил именно Е.Телиге. Можно сказать, она одна из главных героинь этого произведения.
В этих воспоминаниях У.Самчук рассказывает, каким образом Елена — девушка, которая была воспитана в семье, где господствовала российскость, превратилась в украинку.
«Это было где-то в двадцать третьем году, — вспоминаю, говорила она, — как мы с мамой шли из Киева в Польшу. Нас переводила какая-то контрабанда... И это не была только граница, особенно для меня. Мне пятнадцать лет, я же рождена в царстве императора всех россов, воспитана на языке Пушкина и мгновенно, перейдя границу, оказалась не только в Польше, которая казалась мне романом Сенкевича, не только «в Европе», но и в абстрактном царстве Петлюры, которое говорило «на мові» и было за «самостійну». Вы это едва ли можете понять... Представьте себе великодержавного, империального, петербургского шовиниста, привыкшего с детских лет смотреть на все пространство на восток, запад и юг от Петербурга, как на свою карманную собственность. И которого не интересуют ни те живые человеческие существа, которые это пространство заполняют, ни те жизненные интересы, что в этом пространстве существуют. Вот такая себе Богом данная Русь, где эти «полячишки и чухна» только «дрянь» кричащая, что ей «автономия нужна»...
Я не была киевлянкой. И не петроградкой. Я была петербурженкой. Я там выросла, там училась, там провела войну, там напитывалась Петром І, Екатериной Великой. Ну и, разумеется, культурой империи, главой которой был Александр Сергеевич Пушкин.
И вот когда я оказалась в таком ультра-франц-иосифовском городке, звавшемся Подебрадами, где люди говорили почему-то, как мне показалось, на праславянском языке, в новой, маленькой Чехо-Словацкой республике, с царствующим профессором Масариком, я была ошеломлена тем, что мой собственный отец, известный и заслуженный, настоящий русский профессор Иван Шовгенов, которого почему-то переименовали в Шовгенива, сделался ректором школы, называющейся хозяйственной академией, где преподают «на мові» и где на стенах висят портреты Петлюры. И, о ужас! Даже в частной жизни и даже дома разговаривают на этом «никому не понятном», как у нас обычно отзывались, наречии.
Представьте себе мои переживания! Я была возмущена, обижена. Целые годы я сражалась против отца, в дальнейшем и с матерью, по этому поводу. Мои родные братья Лев и Сергей так и не сдали позиций великодержавности, а Сергей даже считается известным русским поэтом. Моим обществом были «истинно русские люди» из лагеря Деникина и Врангеля, я с ними дружила, читала Гумилева, громила сепаратистов. И знаете, как случилось, что из такого горячего Савла я стала не менее горячим Павлом? Из гордости.
Случилось это неожиданно и очень быстро. Это, возможно, была одна лишь секунда. Это было на большом бале в залах Народного дома на Виноградах, устроенном благотворительным комитетом российских монархистов под патронатом известного Карла Крамаржа. Я была в обществе блестящих кавалеров, мы сидели возле столика и пили вино. Неизвестно кто и неизвестно по какому поводу начал говорить о нашем языке со всеми известными «залізяку на пузяку», «собачий язык», «мордописня». Все очень над этим смелись. А я внезапно ощутила острый протест. Во мне очень быстро росло возмущение. Я сама не знала, почему. И я не выдержала этого напряжения, мгновенно встала, ударила кулаком по столу и крикнула: «Вы — хамы! Эта собачья мова — мой язык. Язык моих отца и матери! И я вас больше знать не хочу!».
Я круто повернулась и, без оглядки, вышла. И больше к ним не вернулась. С тех пор я начала, как Илья Муромец, который тридцать три года молчал, говорить только на украинском языке. К большому удивлению всех моих знакомых и всей Хозяйственной академии. Отец и мать радовались этому, а братья объявили меня «ревиндикованной». А уже раз ступив на этот путь, я не осталась на полпути. Я шла дальше и дальше... И не является ли этот долгий путь моей одиссеи нашим долгим путем вообще, и не стоит ли нам быть участниками такого перерождения, вместо проторенного, казенного, накинутого и неестественного состояния, в котором Петербург или Петроград, или Ленинград хочет видеть грандиозную проблему, какой является искусственный слепок языков и рас, являющийся Советским Союзом. Представим себе на минутку тупого, упрямого игноранта — российского шовиниста в роли, скажем, умного стратега, вместо глупой стратагемы. Представим себе, какие безумные возможности имели они в прошлом. С какими аспирациями культуры, какими возможностями хозяйства. Если бы вместо политики «собачьего языка» избрали политику ума, достоинства как своего, так и всех подле себя. Поэтому Российская империя все время колется и рассыпается, как рассохшаяся бочка, не потому, что она разноязычная, а потому, что она упрямо хочет быть одноязычной. Что она принуждает к соединению элементы, которые не соединяются. Насилуемая правда, презренная гордость отомстит в поколениях. По-хорошему можно сделать много, по-плохому — ничего. Здесь не поможет НКВД. Для тупых, для глупых, для больных — да. Но не для меня, не для вас... О, заставить! Это возможно. Но не решить, не победить. Не сдамся позору никогда и ни за что!».
У.Самчук детально описывает свою первую встречу из Е.Телигой, которую называет «фатальной»: «Захожу в кофейню в обществе Чирского. Тишина, покой. Не много гостей. Некоторые из них играют в шахматы. И мгновенно по лестнице вниз... легко вбегает девушка лет двадцати в прозрачном, светло-зеленом плаще. Мы с Чирским сидели у столика, пилы кофе и обсуждали какие-то наши театральные комбинации, когда кто-то шепнул: «Елена!». Я знал нескольких Елен,... но здесь была та Елена, что, помню, говорила:
Залізну силу, що не має меж,
Дихання Боже в сльози перетопить,
І скрутить бич безжалісних пожеж
З маленьких іскор, схованих у попіл.
И оказалось, что это не так девушка двадцати лет, как элегантная госпожа лет тридцати, с прекрасными, темно-бронзовыми волосами, слегка курносым, кокетливым носиком и выразительными, зеленоватыми глазами.
Само знакомство было простым, она, которая знала уже Чирского, подошла к нашему столику, и когда Чирский нас представлял своим приятным, выразительным, слегка окрашенным каким-то акцентом голосом, сказала:
— Так это так выглядит Самчук? — произнося мою фамилию — «Самчюк»...
— Вы, кажется, разочарованы? — ответил я.
— Я думала, вы гигант! «Волынь», «Кулак»... А между прочим... «Кулак». Вы для меня не «Волынь», а «Кулак». Читала его два раза.
— Для меня это неожиданность, — сказал я.
— А вот представьте. И я себе вас как раз таким представляла. Такой лев...
— А это всего лишь Улас, — говорил я дальше.
— Внешность может быть обманчивой, — вставил Чирский.
Она смотрела мне прямо в глаза, словно хотела что-то разгадать.
Разговор продолжался дальше и не только в этот день, а в разных видах, местах и содержании, и никто не мог тогда надеяться, что это будет для нас судьбоносным. Мы встречались достаточно часто и в разных местах, я начал бывать у Телиг дома... познакомился близко и интимно с таким кубанским и УНРовским казаком, как Михаил, от которого она получила свою картинную фамилию; мы забавлялись, фотографировались, ездили на прогулки за город. У нас сложились интимные интересы. Елена вечерней порой за столиком и рюмкой, в кофейне Бизанца, могла безопасно поведать мне обстоятельно и красочно свои приключения, а в том числе и любовные, которых она не чуралась, а считала своим большим добром, но не всегда могла рассказать их людям, хотя и хотела рассказать, потому что любила дружбу, нежность, искренность, приязнь и тепло, как контраст к ее бравурной, почти гусарской осанке героизма:
Але для мене — у святім союзі:
Душа і тіло, щастя з гострим болем.
Мій біль бренить, зате коли сміюся, —
То сміх мій рветься джерелом на волю ...
Это последнее «джерелом на волю» я хотел бы заменить «джерелом прозорим», потому что ее смех был действительно искренним и прозрачным. Карикатура Эдварда Козака представляла ее в то время как игривую девушку в лентах, за которой бежит толпа парней, с мотто: «А за мною, молодою, сім пар хлопців чередою».
Но это было так и не так. Любила она таких ребят и даже такую толпу, но вместе с тем умела очень четко и очень категорично отличать людей от людей, ставить между ними соответствующие знаки, или даже «острые границы», или «комусь там дотик рук, комусь гарячий сміх». И умела тех людей выбирать, познавать и покорять.
И опять-таки это не была поза, легкомысленное кокетство, дань времени или жестяная музыка, которой у нас было тогда больше чем нужно. Все, что она говорила в своих стихотворениях или своим поведением, было у нее аутентичное.
Для меня она была большой неожиданностью и открытием. Начиная от того «Кулака», я был остро поражен ее экзальтированным, напряженным, неутомимо игривым нравом... И поэтому ничего странного, что мы почти с первого слова стали и остались до конца друзьями».
Не удивительно, что в начале немецко-советской войны летом 1941 г. У.Самчук вместе с Е.Телигой перешли реку Сян, бывшую немецко-советский границу, пытаясь присоединиться к группам мельниковской ОУН. Какое-то время они находились во Львове. Все это детально описывает У.Самчук.
Потом он прибыл в Ровно, где возглавил редакцию газеты «Волынь». Е.Телига надеялась поехать в Киев. Однако ее путь все же пролег через Ровно. Здесь она задержалась на определенное время и помогала в выпуске «Волыни». Здесь она часто общалась с У.Самчуком. Правда, это общение нередко перерастало в своеобразную дискуссию. Вот как об этом говорится в мемуарах Самчука:
«Разумеется, я имел по вечерам всегда гостей, как также в эти дни прибывшая из Львова моя самая ценная гостья Елена Телига.
Мы распрощались с ней месяц назад во Львове достаточно холодно, у меня было много работы, изменились условия жизни, а поэтому все прошлое эмигрантское начало быстро забываться. И неожиданно, кажется, в среду, 12 сентября, в обед секретарша сообщила, что в редакцию прибыла пани Телига, которая хочет со мной видеться. Немедленно выхожу навстречу и вижу раскрасневшуюся, улыбающуюся, в знакомом сером костюме Елену в обществе Олега Штуля. Бросаемся в объятия, словно мы не виделись вечность и встретились на другой планете.
Разумеется, эта встреча была для нас особенной, Елена была в восторге, ей нравилась наша редакция и ее деловая атмосфера. Кабинеты, машинки, секретарши; и все за работой, все заняты, очередь посетителей. Совсем иначе, чем было там, во Львове. Разумеется, нашим гостям было сразу предложено место в редакции, они были приглашены ко мне на ужин и устроено для Елены помещение в нашем доме на половине моих хозяев. На ужин, кроме новых гостей, как обычно, были приглашены многие члены редакции, было много разговоров, много смеха и дружбы. Елене эта атмосфера очень понравилась, она без перерыва забавлялась, наговорила мне комплиментов за достижения...
Но как только мы остались одни..., чтобы «поговорить», Елена, закутавшись в мой плащ, усевшись удобно по-турецки из-за нехватки места на моей кровати, начала тоном инквизитора меня распекать. Я уже и забыл, что существуют те наши разные «бе» и «ме», моя «политика» совсем сопортунилась, и, разумеется, для ортодоксальной моей принципиалистки набралось достаточно сокрушительных аргументов, чтобы меня до основания уничтожить. Это были не только ее личные сожаления, но и сожаления всей партийной линии, а Елена, как наиболее неприкосновенная, была выдвинута для этой грозной роли прокурора... И то, и второе, и третье.. Почему так мало сказано в газете о таком событии, как трагическая смерть Сеника и Сциборского в Житомире, почему я избрал такую невыразительную линию между «бе» и «ме», почему я сижу на двух стульях, почему так мало сотрудничаю с «нашими». Почему, почему и почему... «с вашим авторитетом, вашими успехами вы могли бы творить чудеса. Мы же слышали о ваших триумфах, но, вместо использовать их для «нашего дела», вы проповедуете «согласие в семействе», невыразительность, компромиссы... Это же революция! Поднять массы! Поставить их на дыбы! На вас действует школа чешских швейков, мещанство, шельменковщина...»
Милая, чудесная Елена! Когда говорит — запинается. Ей не хватает дыхания. Почти два часа слушаю суровую речь моей Кассандры. А когда пришла моя очередь, я говорил примерно такое: «Вы, бесспорно, правы, но позвольте также кому-то ошибаться. Чего можете требовать от такого врожденного селюха-гречкосея, как ваш покорный слуга. Мне известна диалектика героизма — «доба жорстока, як вовчиця»... И Ницше, и Гитлер, и Сталин. И даже Ганнибал. Но что я сделаю, когда в моей крови так мало того динамита. Правильно, абсолютно правильно! Моя линия крива и невыразительна, но я абсолютно не буду против, если мое место займет кто-то из более призванных...
Елену это возмутило:
— Это... Это... Это... Это, собственно, цинизм! И нахальство!
— Почему цинизм? Вот хочу сказать, что недавно я должен был писать статью о Гитлере... И подписать ее своей фамилией.
— А зачем?
— А потому, что зачем.
— Переходите на линию Тычины, Рыльского. Песни о... том бугае.
— И за что только люди не умирали. При озирийском быке за социализм. А теперь вот за расу.
— Разве это наши дела? Жизнь требует жертв.
— Именно поэтому.
— Это значит кривить душой.
— Разве это впервые?
— Это вам не идет.
— А кому идет?
— Мерзавцам... Рабам...
— Ну, что же... Время, как волчица... Партия ведет...
— Партия, партия... К черту с партией!
— Но действительно ли?
Хотелось разлиться широкой рекой проповеди о наших требованиях и потребностях, но что бы это дало. Она это понимает по-своему, она в ритме времени, она имеет заученные каноны, и было бы излишне ее разочаровывать. Я мог разве что шутить. Мы говорили и говорили, все время контра, часто возвращались к тому же и не могли разойтись. Ни сойтись. И я знаю, что я ее не убедил, но вместе с этим в чем-то убедил. Она больше любила некоторых своих друзей, чем меня, но вместе с тем больше любила быть со мной, чем с другими. Потому что, кроме доктринерства, у нее был сильно развит инстинкт порядочности и чистоты. И практичности. И если бы я сам не избегал ее, как часто тяжеловатой, мы были бы с ней неразлучными, вечно сварливыми друзьями. А так мы были друзьями, только разлучными. Я любил ее как интересного человека, которых у нас так мало, но я не считал, что с ней можно делать дело на более длинное расстояние.
И еще одно меня тревожило: я боялся за нее на этом поприще. Особенно, когда она будет в Киеве. С ее прямолинейным нравом она туда абсолютно не подходила».
У.Самчук оказался прав: Е.Телига с ее непосредственностью, искренностью, прямолинейностью не подходила для жизни в оккупированном гитлеровцами Киеве — городе, о котором она мечтала и куда стремилась. Здесь ее постигла смерть от немецкой пули в Бабьем Яру.