Оружие вытаскивают грешники, натягивают лука своего, чтобы перестрелять нищих, заколоть правых сердцем. Оружие их войдет в сердце их, и луки их сломаются.
Владимир Мономах, великий князь киевский (1113-1125), государственный и политический деятель

Мой Чехов

4 октября, 2003 - 00:00


Национальный академический театр русской драмы им. Леси Украинки 6 октября приглашает на премьеру — спектакль «Насмешливое мое счастье» (Л. Милюгина). С 1966 по 1984 год постановка с таким названием уже шла на киевской сцене, почти два десятилетия собирая неизменные аншлаги. В этом сезоне лесинковцы решили по-новому прочитать эту интересную пьесу, хотя над спектаклем работала старая команда: сценограф Давид Боровский (Москва), режиссер Михаил Резникович, в роли Чехова — Вячеслав Езепов (в настоящее время актер Московского малого театра), Книппер-Чехова — Лариса Кадочникова, брата писателя Александра играет Николай Рушковский. Есть и новички —Наталья Доля и Ирина Новак, которые по очереди играют Лику Мизинову. Эта статья художественного руководителя Русской драмы, с которой мы знакомим читателей «Дня», посвящена Чехову, попытка разгадать тайну личности писателя, его драматургию. Размышления Михаила Юрьевича о жизни, времени и театре.

Антон Павлович Чехов открылся для меня в своих письмах. Вчитавшись в них, глубже и полнее я осознал его великие пьесы, те больные драмы в них, когда люди пьют чай, а в это время разрываются их сердца — признак драматургии XX века. Чехов-рассказчик остался тем же, что и в отрочестве. Вот Ионыч, Беликов, вот Мисюсь, Душечка...

В рассказах Чехова звучала сама жизнь, и я воспринимал их как жизнь, не более и не менее. В них открывались мне людские слабости, то, как люди могут или не могут любить, их бескорыстие и эгоизм, способность к самопожертвованию или капризная вздорность, способность сочувствовать человеческому страданию. Я удивлялся и негодовал, сочувствовал или оставался равнодушным. Но моя жизнь не пересекалась с героями рассказов Чехова. Мы существовали параллельно. Они были для меня частью опыта человечества, я его познавал — но вне себя...

Другое дело — письма... Прочёл я их взахлеб, не отрываясь, почти случайно, когда мне не было еще тридцати, и стали они для меня, без преувеличения, второй Библией.

В театре мы тогда, в середине шестидесятых, только-только приступили к работе над «Насмешливым моим счастьем», — спектаклем, в основу которого легла переписка Антона Павловича с Ольгой Книппер, братом Александром, Ликой Мизиновой, Максимом Горьким.


Письма Чехова заставили и более внимательно, и более скептически всмотреться в жизнь и в самого себя, задуматься: кто же я — в бескорыстном, эгоистическом, ужасном?.. Щедр ли я душевно?.. И в какой мере?.. Чеховские письма и его записные книжки помогли лучше понять жизнь, людей, профессию, творчество и... себя, и что есть добро и зло, и что есть нравственно и безнравственно.

Я осознал — тогда это стало для меня открытием, — что человек за тысячелетия мало изменился: «то же вечное кручение белки в том же старом, не подновленном колесе» — мысль И.С.Тургенева.

«Я не могу работать не от усталости и даже не от бедности — слышишь и читаешь непрерывно ложь, и ложь мелкую. В Москве нет ни одного искреннего человека, говорящего правду...» Написано брату Александру сто двадцать лет назад. Особенно поразили меня слова о Москве и правде. Я наивно предполагал, что притворство, фальшь, ложь, наглость, тупость, бессердечие разного рода чиновников — от власти, от прессы — исключительно удел нашего тогдашнего несчастного режима, и апогея они достигли в те годы. Оказалось — нет.

Значит, и тогда, в восьмидесятые годы теперь уже позапрошлого столетия, ложь и бессовестность в той среде, что окружала Чехова, — прежде всего, в газетной журналистике, — была нормой. «Ложь оскорбляет и доводит до нравственной рвоты от перенасыщения пошлостью...»

Сталкиваясь на разных уровнях с представителями государственной машины, приходя в отчаяние от невозможности пробить тупую стену косности и равнодушия, я, тридцатилетний, не смог выразить свои ощущения. Оказывается, их давным-давно выразил Чехов. «Неужто наша молодость пропала ни за грош?.. Неужто судьба не станет к нам милосерднее?..»

Но и я в шестьдесят восьмом мог это сказать: уже отстранили выдающегося режиссера А.В.Эфроса от театра, им созданного, — «Ленкома», заставили уйти из Театра Станиславского Б.А.Львова-Анохина, Юрий Любимов трясущимися пальцами перебирал листочки своего выступления-заявления на собрании творческой интеллигенции Москвы — он боялся сказать лишнее слово: его тоже снимали, а наши танки уже стояли в центре Праги.

Оказалось, боль Чехова была моей болью, его отчаянье откликалось в моей душе, и только тогда я осознал смысл вещих слов Нины Заречной из «Чайки»: «Неси свой крест и веруй!» Неси, вопреки горю, беде, несправедливости, неси, когда тебе зажимают рот, как зажали его в те годы Александру Вампилову — при жизни он не увидел в Москве ни одной из своих грандиозных, оставшихся в золотом запасе русской драматургии второй половины XX века, пьес; неси, когда не дают ставить, как нам не давали ставить, говорить со сцены о том, что наболело; неси, т.е. работай, трудись вопреки обстоятельствам, сопротивляйся среде и веруй, что в том, что ты делаешь, есть смысл.

Письма Чехова открыли, как, в сущности, немного знал я о природе человека, о его психологии, хотя уже несколько лет ставил спектакли, как легкомысленно и приблизительно порой судил о театре, о людях театра.

В то время я уже столкнулся с первой личной серьезной несправедливостью — разгромную, зубодробительную статью-донос о моем спектакле «Исповедь молодого человека» по роману Ф.М.Достоевского «Подросток» опубликовала «Московская правда», походя уничтожив спектакль, работу артистов, талантливейшую сценографию Давида Боровского — ныне эскиз этой декорации можно увидеть в Музее Федора Михайловича Достоевского в Санкт- Петербурге... Это был удар ниже пояса, и если бы не заступничество известного исследователя творчества Достоевского Валерия Яковлевича Кирпотина, спектакль был бы снят с репертуара. А в памяти моей звенели строки из письма Чехова Книппер по поводу разгрома, учиненного петербургскими критиками Художественному театру: «Не читай газет, а то совсем зачахнешь. Это зверинец. Это стая голодных, кусающих друг друга за хвосты шакалов. Это черт знает что... Ничего, со временем привыкнешь...»

Но ни Чехов не мог привыкнуть к этому торжествующему шабашу воинствующей посредственности («Три сестры» и «Дядя Ваня» — «бледная немочь... не смело... жидко, слабо, робко... Чехов — поэт недозревших, полузадушенных желаний, находящихся под властью идеи ничтожества... Нытье их (героев) для нас становится нестерпимым, а порой просто отталкивающим...»), ни Книппер («ее Маша — беспринципная, чувственная барынька, несмотря на все ее нытье...»), да и мне, честно говоря, привыкание давалось с трудом: все равно вибрируешь, как вибрирует от заведомо тенденциозно-несправедливой критики каждый, кто честно хочет что-то сделать в своем деле, затратив на это дело максимум душевных и физических сил. Не утешало даже понимание того, что это было и до меня, и будет после...

С другой стороны, знание того, как шельмовали Чехова (снова не могу удержаться от примеров: «Пьеса «Чайка» производит впечатление лягушки, стремящейся раздуться в вола... Со всех точек зрения — идейной, литературной и сценической — пьеса совершенно нелепа, вымучена... В ней все первобытно, примитивно, уродливо и нелепо»), немного закаляло: «Неси свой крест и веруй...» К сожалению, и нынче планка вопиющей вседозволенности и некомпетентности иных газетных публикаций так же низка. Действительно, «вместо знаний — нахальство и самомнение...» Строчки из другого, не менее горького письма Антона Павловича.

Чехов стал мне близок и дорог, понятен и осязаем, потому что мысли его вызывают бездну эмоциональных ассоциаций с тем, что нынче совершается у нас на глазах, дома, в наших родных стенах. Потрясающее открытие, и в то же время так просто — оказывается, он в свое время пережил многое из того, что переживаем — проживаем мы сейчас.

Письма Чехова заставляли трезветь, более пристально всматриваться в реалии жизни, в поступки тех, кто тебя ежедневно окружает, с кем общаешься, от кого зависишь... «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже тогда, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснитель выходит из ее же недр... Я вижу спасение в отдельных личностях...»

Сказано беспощадно резко. Вначале мысль ошарашивает и... заставляет задуматься. Когда вспоминаешь, как блистательные, «самые передовые» представители теперешней нашей интеллигенции годы и годы убивали на то, чтобы проталкивать свои спектакли — «лениниану» — на государственную премию, а затем, в иные времена, в прямом эфире на телевидении сжигали свой партийный билет, и далее, по прошествии времени, опять же прилюдно, каялись в этом, — поневоле убеждаешься в истинности чеховских слов. В них предостережение каждому, кто причисляет себя к этой прослойке общества. Может быть, не лишним будет всем, кто считает себя интеллигентом, хоть изредка соотносить свои поступки с беспощадными чеховскими прилагательными.

Кстати, сходные мысли об интеллигенции можно найти у Горького. Практически им посвящена вся его пьеса «Дачники». Я ставил ее в молодости в Киеве — там замечательно играли истеричных лицемеров, выбившихся в интеллигенцию, Ю.Н.Мажуга, Н.Н.Рушковский, А.Г.Решетников. Только позже я осознал, почему из всей русской классики (когда директор театра Леонид Тимофеевич Куропатенко попросил меня подумать о нeй) я назвал «Дачников». Может, у меня возникли ассоциации с моей учебой в Ленинграде, с постановкой преддипломного спектакля в Москве, где я вдоволь насмотрелся и испытал на себе неискреннюю, лицемерную элегантность тех, с кем приходилось сталкиваться по жизни. Их поступки были для меня открытием — вроде все так интеллигентно, и все так фальшиво...

Отдельно стоят письма с Сахалина. «...Я видел все. Я вставал каждый день в шесть часов утра, сделал перепись всего сахалинского населения, говорил с каждым. Видел наказание плетьми, после чего мне ночи три или четыре снился палач и отвратительная кобыла, беседовал, с прикованными к тачкам...»

Кто еще из русских писателей совершил такой, без преувеличения, беспримерный подвиг, отправившись на Сахалин, который, по выражению А.Суворина, «никому не нужен и ни для кого не интересен» (а ведь так считали многие); отправившись после шести лет весеннего кровохаркания — начавшейся чахотки, — не афишируя поездку, не трубя о ней... Вдумаемся: пересечь всю Россию, чуть не утонуть, переправляясь на лодке через ледяную Томь, вставать в шесть утра и — одному! — сделать перепись всего населения Сахалина?.. Может быть, это было нравственным очищением после атмосферы всеобщей журналистской фальши в Москве?..

«Люди здесь хорошие. Боже мой, как богата Россия хорошими людьми. Если бы не чиновники, развращающие крестьян и ссыльных, то Сибирь была бы богатейшей и счастливой землей...»

После этой поездки вдвойне горько было Чехову читать о том, что он поэт сумеречных настроений, серых и унылых людей, «рабов и рабынь своей любви, своей пошлости и лени, своей жадности к благам земли», читать: «...господину Чехову все едино, что человек, что его тень, что колокольчики, что самоубийцы...»

Очевидно, во все времена драматична судьба любого честного, образованного человека в России. По крайней мере, такой напрашивается вывод, когда перечитываешь письма Чехова, задумываешься над его судьбой, фиксируя то, что ежедневно совершается на наших глазах.

Кто еще в личной переписке мог так написать о своей гражданской боли: «Хорош Божий свет. Одно только нехорошо — мы... Мы, говорят и пишут в газетах, любим нашу великую родину. Но в чем выражается эта любовь?.. Вместо знаний нахальство и самомнение. Вместо труда лень и свинство. Справедливости нет...» И как деликатно он пишет — заметьте, не ВЫ, не ОНИ, а МЫ...

Завершается весь сахалинский период коротким грустным выводом: «Самолюбие и самомнение у нас европейские, а поступки — азиатские...»

Но даже Чехову, при всем его критическом отношении к власти в России, не могло и в страшном сне привидеться, что губернатор Чукотки может за сотни миллионов долларов купить английский футбольный клуб, вместо того чтобы вложить эти деньги в экономику своей страны.

Прочесть письма Чехова стоит хотя бы для того, чтобы познакомиться с его поступками, ибо ничто так не говорит о личности человека, как его поступки. Чехов отказался от звания почетного академика в знак протеста против того, что император Николай II, прикрываясь мнением академиков — до ужаса знакомый мотив, — не утвердил избрание Горького почетным академиком. Объяснение Чехова просто, ясно и естественно: «...Я поздравлял сердечно (имея в виду поздравление, которое он направил Горькому после его избрания. — М.Р. ) И я же признал выборы недействительными. Такое противоречие не укладывается в моем сознании. Примирить с ним свою совесть я не смог...» Из всех российских академиков еще только В.Г.Короленко решился на такой шаг. Дискуссий на политические темы о будущем устройстве России Антон Павлович избегал. Только раз, по-моему, в письме к Суворину, он заметил по поводу возможных выборов в Государственную думу, т.е. в российский парламент: «Хотят многие, но способных найти нелегко. Говорить у нас умеют». Вспоминается наш парламент...

Сейчас достаточно известен призыв Чехова в письме к брату Николаю: по капле выдавливать из себя раба. Но тогда, в конце шестидесятых годов уже прошлого века, когда духовное рабство в стране было нормой, слова эти и задевали, и будоражили.

Вот советы, которые давал семнадцатилетний Антон Павлович младшему брату Мише — ему было двенадцать лет: «...Ничтожество свое сознавай... перед Богом, пожалуй, перед умом, красотой, природой, но не перед людьми, среди людей нужно сознавать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек?..»

Простые слова эти тогда еще запали мне в сердце, но как же непросто осознавать свое достоинство, ощущать его, следовать ему в поступках, когда ежедневно приходилось смиряться и, в лучшем случае, помалкивать, встречаясь с партийной демагогией и ложью. Как сложно заставить себя не идти на компромисс со своей совестью, рискуя потерять работу, как непросто выработать для себя ту планку, ту ватерлинию во взаимоотношениях с властью, ниже которой не должно опускаться.

Я отнюдь не герой, и все мы тогда шли на компромиссы — без них было не выжить, но все же я не смог, отказался ставить графоманские опусы — «Есть такая партия!» И.Рачады и «Хозяйка» М.Гараевой. Отказался потому, что душа не лежала, наваливалось отупение, потому что все равно ничего стоящего из этого бы не вышло. Читая хорошую пьесу, испытываешь прилив творческих сил, читая бездарную — вдруг почему-то ощущаешь собственную бездарность, и ничего не придумывается... Кто на меня повлиял тогда?.. Может быть, и Чехов, и его письма... Может быть... Хороших современных пьес мало, дурных — тьма, и хочется их сторониться: «...на одного умного полагается тысяча глупых, на одно умное слово приходится тысяча глупых, и эта тысяча заглушает...» А вот как сладить с собой, чтобы не заглушала, как идти против течения — это уж каждый решает для себя.

Письма Чехова можно перечитывать постоянно и всегда находить не просто нечто новое, но то новое, что особенно звонко звучит сегодня.

«...если бы теперь вдруг мы получили свободу, о которой мы так много говорим, когда грызем друг друга, то на первых порах мы не знали бы, что с нею делать, и тратили бы ее только на то, чтобы обличать друг друга в газетах в шпионстве и пристрастии к рублю и запугивать общество уверениями, что у нас нет ни людей, ни науки, ни литературы, ничего, ничего!.. И... прежде чем заблестит заря новой жизни, мы обратимся в зловещих старух и стариков и первые с ненавистью отвернемся от этой зари и пустим в нее клеветой».

Кажется, что это написано сегодня — поразительная анатомия национального характера — о сегодняшнем состоянии умов и общества. Прочтя это впервые, испытываешь, по-моему, некое оцепенение, а затем хочется закричать: «Да! Да! Это про нас! Как верно! И как точно!» Трудно представить, что Чехов более века тому назад, наблюдая нравы и взаимоотношения людей, мог так пророчески видеть будущее. Тем не менее, это так. Мы и грызем друг друга, и не знаем, что делать с той самой свободой. Мы ее получили. Но, оказалось, свобода, оторванная от нравственности, доброго сердца, истинной интеллигентности, становится страшным, злобным существом, оборачивается фарсом, дешевым балаганом. Мы, действительно, обличаем — многие многих, и болтаем, болтаем... Трудно представить, что мыслям этим более ста лет.

Интересно, те, у кого есть реальные рычаги власти, читали ли они письма Чехова?.. Думали над ними?.. Делали выводы?.. В который раз мы острейшие проблемы — те, что ставит перед нами время, — оставляем будущим поколениям. Или вновь: после нас хоть потоп?! На всю жизнь запомнились мне простые слова из письма Чехова, но ой как непросты они в осуществлении: «Желание служить общему благу должно стать непременною потребностью души, условием и личного счастья...» В этой фразе, мне кажется, главное слово — ДОЛЖНО, т.е. этого желания пока нет, но оно должно — хочет Чехов — появиться в будущем.

Как воспитать эту обязательную для гражданина потребность души?.. Как сделать так, чтобы люди всерьез, искренно и бескорыстно хотя бы задумались о своей земле, о деле, которому они служат?.. Можно, конечно, отмахнуться, предположить, что Чехов — романтик (это Чехов-то!), что природа человека по своей сути эгоистична, что ego — было, есть и будет непременно на первом месте. Да, пожалуй. Но есть же предел?.. Чехов страдал оттого, что качества эти, истинно человеческие,— служение общему благу — не воспитываются обществом, строем. Но если обществу, строю это не нужно, если это не стало постоянной, первейшей заботой тех, кто отвечает за состояние душ людей, то, может быть, стоит — предлагал Чехов — воспитанием души заняться каждому в отдельности. Кто-то прочел и последовал его призыву. У кого-то эта ПОТРЕБНОСТЬ жила в душе естественно, не позволяла душе лениться. Кто-то от этого призыва иронически отмахнулся. Неужели «всегда так было на свете...» — вещая фраза Ф.М.Достоевского — и есть та константа, которую человечеству не сломать, не перешибить?.. И Чехов знал это?..

Ведь даже Лика, умная, тонкая, совестливая Лика Мизинова, — корреспондентка Чехова, его сильное увлечение, может быть, любовь, — могла удивительным образом не реагировать на острейшие общественные события тех лет: смерть Александра III, начало процесса Дрейфуса, убийство французского президента Карно, когда вся печать мира в статьях и портретах чуть ли не кричала об этом...

В переписке Чехова мне в конце шестидесятых, т.е. в молодости, открылось ошеломляющее равнодушие большинства людей ко всему, что лично их в этот момент не касается. Чехов помог мне со всей отчетливой ясностью осознать и иную страшную мысль Федора Михайловича: «Миру ли провалиться или мне чай пить...»

Письма Чехова обжигают острой человеческой болью. Они приоткрыли мне в человеческих связях то, о чем я ранее и не подозревал: «Любить непременно чистых — это эгоизм. Искать в женщине того, чего во мне нет, — это не любовь, а обожание». Комментарии к этим двум строчкам могут вместить не одну историю взаимоотношений мужчины и женщины. Или вот еще: «Любовь — остаток чего-то вырождающегося, бывшее когда-то громадным, или часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное. В настоящем же оно не удовлетворяет. Дает куда меньше, чем ждешь...»

Если вдуматься, слова эти, записанные только для себя, многое объясняют в одиночестве писателя. Темой одиночества буквально переполнены письма Чехова. Здесь не только физическое одиночество в Ялте. Он остро ощущал свое одиночество в мире людей, думаю, потому, что хорошо их знал. Его утомляла мутная пена человеческой пошлости, ярмарки тщеславий — всего этого в жизни и вокруг писателя оказалось слишком много: критическая масса, и не отгородиться, и бессмысленно строить стену — все равно достанут. «Вчера были гости. Приходила начальница гимназии, по обыкновению сидела долго и изумлялась бесчеловечности гостей, которые сидят долго. После ее ухода я не шутя думал покончить с собой... Пьеса просится на бумагу, но едва я за бумагу, отворяется дверь и вползает какое-нибудь рыло...» Он страдал не только от ядовитых стрел газетчиков, но и от лицемерных, лживых, приподнятых на котурнах похвал, с претензиями, украшениями и гиперболами: «Меня каждую минуту бьют по лицу хорошими словами».

Горькая запись, ставшая известной даже близким Антона Павловича лишь после его ухода из жизни: «Как я буду лежать в могиле один, так, в сущности, я и живу одиноким». И это при том хороводе женщин, журналистов, актеров, издателей, да просто многочисленных знакомых, что кружились вокруг. Может, оттого, что «меня маленького так мало ласкали». Ведь все мы родом из детства.

А рядом, в записных книжках, юмор Чехова, грустный, ироничный, веселый: «Вы должны иметь приличных, хорошо одетых детей, а ваши дети — хорошие квартиры и детей, а их дети — тоже детей и хорошие квартиры... А для чего это?.. А черт его знает... В Перми все извозчики похожи на Добролюбова».

Как-то в письме О.Л.Книппер назвала его сверхчеловеком. В ответном письме Чехов подписывается: «Твой сверхчеловек, часто бегающий в сверхватерклозет». Хотя это вовсе не шутливая тема для человека, страдающего туберкулезом не только легких, но и кишечника.

Чеховские письма помогли мне понять, может быть, главное в его пьесах — перпендикулярность, т.е. несоответствие смысла фразы и слова, произнесенного героем, чувству, которые он испытывает.

Когда-то, на втором курсе института, наш учитель Георгий Александрович Товстоногов предостерегал нас не доверять тексту хороших пьес. «Там, за текстом,— говорил он,— спрятано совсем иное, часто противоположное». И приводил в пример Нину Заречную. Она в последнем действии «Чайки» говорит, что счастлива, играет с упоением, с восторгом... И вовсе она не счастлива, и на сцене ей трудно, и карьера артистки не состоялась...

Я запомнил слова учителя, но понял их истинный смысл гораздо позднее. Помогли письма Чехова. Поэтому в «Трех сестрах» нельзя верить Чебутыкину. Он, сообщая о смерти Тузенбаха, повторяет: «Не все ли равно, не все ли равно...» А позже: «Все равно...» Ему отнюдь не все равно. Смерть эта перевернула его душу, но выражение отчаяния — словесное выражение — у чеховских героев особое. Они скрывают боль души, прячут чувства, сильные, глубинные. В этом одна из тайн драматургии Чехова, что отлично понимал Анатолий Эфрос, ставя «Трех сестёр» в Театре на Малой Бронной.

В драмах Чехова «молчание сердца», т.е. сухую констатацию жизненных явлений, то, в чем упрекали его современники, могли усмотреть люди недалекие и ограниченные. Между строчек текста пьесы его насыщены мощными электрическими разрядами самых сильных человеческих страстей и конфликтов. Все движение драмы перенесено внутрь героя. Талант тех, кто берется ставить и играть Чехова, в том и состоит, чтобы угадать, разглядеть это живое биение жизни в формах самой жизни и воплотить средствами театра. От режиссера они требуют верного, точного, подробного разбора, т.е. проникновения в тайны людских душ, в самые сокровенные импульсы желаний. Играть с успехом их могут лишь яркие актерские индивидуальности, прежде всего сломав косность амплуа, потому что главное в его драмах — не сюжеты, а жизнь, захваченная врасплох. «В жизни нет сюжетов, в ней все переплетено — глубокое с мелким, великое с ничтожным, трагическое со смешным».

Письма Чехова помогли мне осознать, ощутить главную особенность его пьес. В них особенно важна не фабула, не сюжет, даже не поступки героев, а то, что стоит за поступками, — архипелаг постоянно пульсирующего в потоке жизни, захваченного врасплох хрупкого и неразрывного «я» человеческого, т.е. его души.

Где рождается наша душа?.. Куда она исчезает, таинственная и загадочная, не подвластная ни пространству, ни времени? И как ее выразить на сцене вне слова?.. Слова — лишь пунктир. В каждом его слове я начал ощущать чувство. И чувство это пульсирует, дышит. Оно горячо. Ощущение это пришло не сразу. Но теперь, когда оно пришло, повторяю, я все больше задумываюсь: как выразить средствами театра его чувство, заключенное в слове?.. Через что?..

Чехов заставил меня переосмыслить известную формулу: «Краткость — сестра таланта». Он писал о прозе: «Надо иметь не только талант писать, но и талант сокращать». В такой же мере можно отнести это и к театру, к рождению спектакля. На выпуске у режиссера обязательно должно возникнуть чувство целого, и ради этого целого стоит жертвовать иными частностями, как бы они ни были интересны сами по себе. Здесь нужна беспощадность. Рука должна, обязана подняться даже на самое сокровенное из придуманного, если оно мешает внутренней гармонии спектакля, его строгой стремительности, легкости, полетности. В недосказанности всегда заключена некая тайна притяжения читателя, зрителя. Чехов знал секрет этой тайны и, по- моему, острее своих современников, даже самых талантливых, ощущал психологию человека XX века.

Чеховские письма уникальны. Адресованные одному конкретному лицу, при чтении они производят ошеломляющий эффект обращения лично к тебе. Кажется, Чехов разговаривает с тобой тет-а-тет, доверяет только тебе нечто свое, сокровенное, интимное, и душа твоя благодарно открывается навстречу.

Я часто перечитывал его последние письма из Баденвейлера. Ему было плохо. Он умирал. И отлично понимал, что умирает. Но писал своим близким, что чувствует себя хорошо, все лучше и лучше: «Я выздоравливаю, даже совсем уже выздоровел. Здоровье входит в меня не золотниками, а пудами». Пример высокой человеческой деликатности: не хочет доставлять своим близким отрицательных эмоций, не навязывает окружающим ни своих забот, ни невзгод, ни проблем, думает о них.

Чехова всегда отталкивали люди, которые думают только о себе, замечают только чужой успех и свой неуспех, а остальное — хоть травой порасти. «Кто не умеет быть слугою, тому нельзя позволять быть господином; кто не умеет радоваться чужим успехам, тому чужды интересы общественной жизни и тому нельзя давать в руки общественное дело». Он написал это совсем молодым, в 1888 году, в письме к А.Н.Плещееву.

Сколько людей рвутся сегодня к власти, имея лишь свой личный интерес, стремясь приспособить общественное дело к удовлетворению лишь своих амбиций, а то и своего кармана...

Чехов писал свои письма не для печати. Он и представить себе не мог, что они будут изданы, что ими будут зачитываться миллионы людей. Вскоре после его смерти родные издали шесть томов его писем. С.Рахманинов писал: «Читаю письма Чехова. Прочел уже четыре тома и с ужасом думаю, что их осталось только два». Письма эти вошли в копилку духовного опыта человечества и заняли там свое законное место. Время доказало: эпистолярное наследие Чехова не менее значимо, чем его произведения. Его письма — послание миру. Доверительный совет. Предостережение... И каждый распорядится этим редким духовным богатством, как сможет.

Как жалко, что при жизни А.П.Чехов не услышал даже малой толики тех хороших слов о себе, о том, что и как он писал, которые лавиной хлынули после его ухода из жизни.

Михаил РЕЗНИКОВИЧ, генеральный директор — художественный руководитель Национального академического театра русской драмы им. Леси Украинки

Михаил РЕЗНИКОВИЧ. Фото Ирины СОМОВОЙ
Газета: 
Рубрика: 




НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ