Одно из ярких воспоминаний моей студенческой эпохи: на кафедре детских инфекций профессор заглядывает в листок назначений, переворачивает ребенка кверху попкой и считает следы от уколов; их должно быть пять, потому что пять дней назад больному был назначен мощный и дефицитный в то время СТРЕПТОМИЦИН. Медсестра с красными ушами ждет приговора, но все хорошо: малыш свое получил.
В аспирантские годы мне посчастливилось присутствовать в конференц-зале АН УССР на лекции Нобелевского лауреата проф. Ваксмана, американца. Говорил он на ужасном местечковом языке; рассказал о стрептомицине — все, что уже было написано в учебниках, но имел на то право: он изобрел этот антибиотик. Мало того: не только стрептомицин, но и само слово «антибиотик» ввел в оборот он, украинский еврей, родившийся в Прилуках в семье ремесленника. В Америку приехал, имея немножко отцовских денег и аттестат о среднем образовании. После лекции я подошел и попросил автограф. Лауреат улыбнулся и написал «Зельман Джекоб Ваксман», а тогда подумал и сказал: «Зельман Яковлевич, йес?» Таня Ваксман, учившаяся в нашей школе, по всей видимости, его родственницей не была. Вышла замуж за Николая Сахненко; их дети путали идиш с украинским, потому что на еврейскую Пасху ходили в гости к одной, а на православную — к другой бабушке. Такой пароксизм дружбы народов случился едва ли не впервые за историю нашего городка и долго оставался темой для разговоров.
Когда-то, еще до войны, две старенькие бабушки каждую субботу приглашали меня, чтобы на ночь погасил им керосиновую лампу. За эту услугу угощали конфетами и орехами. Старушки не казались мне какими-то особенными, а лампу я гасил вместо них потому, что у них не было сил хорошо дунуть (так я думал). Зато не таким, как все, был маленький человечек в лохмотьях, который собирал кости, тряпье и бумагу. День за днем ездил на старой лошадке по селам и райцентру. Сам на воз не садился, водил коня за уздечку, и у него даже не было кнута — за что и считался не в своем уме: воз есть, конь есть, а кнута нет! К тому же у Янкивицы (так его называли) было девять детей, что даже в то время считалось глупостью. На улице мальчишки дразнили его «Янкивиця — лата-циця», на что он не обращал внимания.
Еще один персонаж, сохранившийся в памяти, — продавец самого центрального на весь район магазина по фамилии Уфман. Был приветлив, любезен, каждого встречал золотозубой улыбкой, а мануфактуру теткам отмерял железным «метром», который не позволяет обмануть. Однажды осенним днем в ящике письменного стола я взял деньги (все, что были; денег у нас не прятали) и пошел покупать большой игрушечный автомобиль. Это не была кража, потому что сущности денег я не понимал. Уфман пересчитал и придавил деньги гирей, а помощницу послал за моим отцом (учреждение, в котором он работал, было через дорогу). Отец мне сказал «Ну, ты и жук!», но рассчитался за покупку. Фотография с этим автомобилем у меня есть до сих пор.
Дед по фамилии Фабрикант. Едвабный — ездовой в колхозе. Завпед нашей школы Рофварг (среди учителей-фронтовиков у него было едва ли не больше всего орденов и медалей). Жестянщик Кесельман — ремонтировал нам кровлю (был такой старенький, что я боялся: упадет и убьется). Сотрудник отца Розумович; были у него красные глаза и страшный, как топор, нос, но не хотел жениться на какой-то Голде, на чем настаивали руководители еврейской общины. Наш учитель Саул Маркович — преподавал немецкий язык (ненавистный мне из-за войны), к тому же был он горбат; мы называли его «Сруль» и радостно над ним издевались.
Вообще евреи и не-евреи жили в своих отдельных мирах, между которыми редко проскакивали искры вражды, а царило взаимное безразличие (как правило, вежливое с еврейской стороны и очень разное с украинской).
Тот взрослый мир мало касался меня и моих школьных друзей из еврейских семей, но он существовал и казался вечным. Не было переходных мостиков между евреями вообще и меланхоличным Ильком, деликатной и умной Риммой и заводным, на пружинах, Борисом. Синтез произошел благодаря двум событиям. В седьмом классе к нам пришла Белла Моисеевна, новая учительница русского языка и литературы. Она была близорука и едва ли не водила носом по журналу, выставляя оценки. До войны работала в университете и относилась к нам с той степенью требовательности и уважения, которой мы почти не видели у других учителей (такими, как она, были только преподаватели химии и физики). Быстро выяснилось, что по ее меркам я не знаю русской орфографии (украинскую усвоил, когда много читал, а главное — писал по-украински). В сентябре оставила меня после уроков и спросила:
— Вы всегда были отличником, да? Странно, но вы плохо пишете по-русски. Вот, пожалуйста... — раскрыла мою тетрадь и показала несколько ошибок. — Я могу ставить четверки и оставить вас в покое, но мне это будет досадно.
Не мне, а ей будет досадно; я покраснел. Она давала мне университетские учебники; диктовала сложные тексты; где-то доставала и приносила «Новый мир». В конце года под моим диктантом написала: «У Вас большие успехи по русскому языку». Я гордился еще и потому, что слово «вас» было написано с большой буквы (а я ходил в красных чунях, склеенных из автомобильной камеры). Белла Моисеевна жила в тесной комнатке, в которой не было даже стола; тетради проверяла, по-видимому, на коленях. Она была еврейкой, у нее было очень семитское лицо, но для нее это ничего не значило, потому что ее настоящей национальностью была СЛОВЕСНОСТЬ. Таня Ваксман и носатый Розумович могли бы, очевидно, ее заинтересовать, но чем-то существенным, а не просто тем, что они евреи.
А затем в моей жизни случился Шолом-Алейхем. Хотя не в той последовательности, в которой следовало бы (сначала я прочитал «С ярмарки», а уж затем «Блуждающие звезды» и рассказы), но... Но тому, кто знает, кто такой Шолом- Алейхем и его творчество, ничего объяснять не нужно. Человек должен иметь национальную самоидентификацию, как должен узнавать себя в зеркале. Однако и антисемитизм, и еврейское высокомерие могут поразить только тех бедолаг, которым не довелось прочитать Шолом-Алейхема. Впрочем, чтобы эта проблема не показалась слишком простой, сошлюсь на слова нашего школьного учителя музыки (евреем он не был). Временами мне кажется, что я понимаю его мысль, а иногда — нет: «Если человек долго играет на скрипке, он незаметно для себя становится евреем».
Во время оккупации много было слухов о расстрелах евреев. Попадались люди, которые говорили об этом безразлично или даже со злорадством, и именно тогда я осознал, что существует антисемитизм. Осознал в первую очередь потому, что увидел. Солдат с четкими нордическими чертами — стройный, белокурый и светлоглазый — расстреливает двух евреев. Пока они копают себе могилу, сидит на пеньке и балуется сигаретой. Евреи пожилые, с длинными узкими бородами; копают, не снимая черных шляп; закончив, целуются и становятся над ямой, что-то шепчут, шевелят губами. Немец бросает окурок, снимает пилотку, которую нацепил на ствол карабина, и, не вставая с пенька, убивает того, что справа; подумав, не сразу, стреляет в другого. Первый сам падает в яму, второго «ариец» вынужден спихнуть ногой.
Подполковник Штам не курил, молчал, не улыбался и обувался в хорошие сапоги; о нем говорили почти шепотом — особист. В начале весны 1945 г. на моих глазах застрелил собаку, которая Бог знает почему прицепилась к нему. Когда покинул поле боя, кто-то с нажимом сказал: «Жидяра!» Чуть не плача, я стоял возле мертвого пса и повторял это слово. Хотите верьте, хотите — нет, но и после лекции нобелевца Ваксмана я услышал именно это слово, сказанное в его адрес из-за картавого местечкового говора (который лауреат не забыл, проживая в США с 1911 года).
Все знают о печальноизвестном «еврейском вопросе». Наиболее деликатный «ответ» на него можно, очевидно, найти в произведениях В. Розанова. Меня он не устраивает: интеллигентский антисемитизм в определенном смысле еще хуже «простого». Скажу банальность, но на ней настаиваю: еврей заслуживает уважения или пренебрежения, ненависти или любви только за свои личные взгляды, слова и поступки. Как и украинец, татарин или эфиоп.
В начале 1953 года (в разгаре инспирированного Сталиным «дела врачей») в Киевском мединституте ежедневно проходили собрания, на которых профессора, доценты, ассистенты и студенты — преимущественно евреи — страстно осуждали тех, кто предал священную клятву Гиппократа. Моя будущая наставница проф. В.П. Балабан от участия в таком балагане отказалась и перестала здороваться с несколькими коллегами, которым для этого не хватило мужества. В одной из тогдашних газет я прочитал историю о враче-еврее, который, осмотрев ребенка, сделал такую запись в истории болезни: «Ребенок лежит в положении легавой собаки». Какой цинизм! На самом деле речь идет о давней медицинской терминологии: «поза легавой собаки» — классическая характеристика больного воспалением оболочек мозга (менингит). Еще один потомок Израиля был «прописан» в газете за то, что работал над диссертацией «Опухоли лошадиного хвоста». Куда идут народные деньги? На самом деле «лошадиный хвост» (caunda equina) является частью спинного мозга; врачи знают еще и о pes anserinus («гусиной лапке»), о crista galli («петушином гребне»), о cor bovinum («бычьем сердце») и даже о sella turcica («турецком седле»).
В разгаре антисемитской кампании группа выдающихся деятелей науки, культуры и искусства (евреев) обратилась к правительству с просьбой о публичной казни «врачей-убийц» и массовой депортации евреев в отдаленные регионы страны. Подписать коллективное письмо отказались только четверо из тех, кому это предложили — писатели И. Эренбург и В. Каверин, певец М. Рейзен и генерал-полковник Я. Крейзер. Не сомневаюсь, что собакоубийца Штам такое письмо подписал бы.