Пока все за нас решалось в Москве, у украинцев просто
не было шанса увидеть себя в зеркале собственных действий, узнать, какие
же мы на самом деле. А увидев — ужасно себе не понравились.
Пытаясь одним предложением определить роль Оксаны Забужко — философа,
поэтессы, прозаика — в современном культурном процессе, почему-то вспоминаются
слова Ивана Франко, сказанные, правда, по поводу другой женщины: «Единственный
мужчина на всю нашу соборную Украину». Пусть это чужой комплимент, зато
меткий. Ведь Оксана Забужко известна не только собственно литературными
достижениями, но и ярким темпераментом. Она является тем незатухающим импульсом,
который порождает вокруг себя волны, подобно камню, брошенному в стоячую
воду. Возможно, она интересна всем из-за того, что ее тоже интересует все,
что только попадает в поле ее зрения? Все — повод для рефлексий. По поводу
всего — собственная точка зрения. Этот подчеркнуто гражданский и социальный
темперамент, в общем, не очень характерен для современных молодых художников.
Однако эпитет «молодой» вызывает у Оксаны бурную реакцию...
— Я не люблю, когда начинают слово «молодой» применять
к нашему поколению. В этом есть какие-то комсомольские рецидивы. Те, кто
не окончательно полысел и поседел — это все «наша молодь». Как по мне,
наша генерация, условно говоря, 35 — 45-летних — это то среднее поколение,
которое в принципе в любом обществе является наиболее активным. Социально
— центральное поколение. У нас всегда самый большой запас инициатив и энергии
для реализации этих инициатив. Поэтому я, когда меня называют молодой,
не кокетливо и не по-женски вздрагиваю, как от электрошока. Молодой — это
как будто какой-то аванс. Я же нормально, активно работающий в культуре
человек...
— Вы много ездите по свету. Что прежде всего интересует
иностранцев в Украине?
— Несколько семестров я преподавала в американских университетах,
часто бываю на международных писательских форумах, представляю по миру
переводы своих книг. Я думаю, что ничего нового не скажу, но международный
имидж Украины достаточно дрянной. То есть каждый раз мне приходится работать
от противоположного, преодолевая уже существующие стереотипы. Один из самых
обидных комплиментов, который мне недавно пришлось услышать в Будапеште
на Международной книжной ярмарке, где я представляла венгерский перевод
«Полевых исследований»: «Вы — самая нетипичная украинка, которую я видела».
Кстати, на этой же ярмарке был и Виктор Ерофеев, — мы были гостями одного
и того же Будапештского издательства «Европа» — я с «Полевыми исследованиями»,
он со своим романом «Русская красавица». Мы все время разговаривали с другими
гостями форума, а заодно и между собой только на английском языке — не
принципиально, а просто так сложилось. И вдруг Ерофеев меня спрашивает:
«Оксана, где вы в Америке живете? « Отвечаю: «Я не в Америке живу, а в
Киеве». Пауза. Абсолютно оторопелое лицо. Это был один из немногих случаев,
когда он не нашел, что сказать, хотя он, вообще, достаточно языкатый мужчина.
Обо всех этих вещах я рассказываю потому, что от такого рода впечатлений,
честно говоря, очень устала. Каждый раз, слыша подобные комплименты, чувствовала
— «за державу обидно». Другой пример. Очень милая интеллигентная баварская
семья начинает рассказывать, что вот, представляете, они проехали всю Украину
на своем автомобиле до самого Киева — и ничего не случилось. А ты сидишь,
как последняя идиотка, и думаешь: «Люди, а чего, собственно, вы ожидали?
Что здесь джунгли, что здесь носится мафия с автоматами?» Или по электронной
почте получаю письмо из Европы от деловой дамы: «Мы можем прислать официальную
бумагу, но работает ли почта?» Это только самые свежие впечатления.
Каждый раз выход за пределы родного культурного пространства,
в котором мы себя можем воображать кем угодно — и гениальными, и высококультурными,
и особенно высокодуховными (мне, кстати, тоже нравится этот чисто советский
стереотип «пусть они там хорошо живут, и газоны подстрижены и в подъездах
чисто, но зато вот мы духовные») — и вдруг оказывается, что оно, мягко
говоря, все не совсем так. И каждый раз это очень больно бьет просто по
физиономии мокрой тряпкой, когда, представляясь, что ты «юкрейниен» — обязательно
сталкиваешься с настороженностью: «Мы очень боимся украинцев».
«В Украине серийный убийца замучил более 50 человек» —
это, кстати, чуть ли не единственная информация об Украине, которую я за
последние полгода вычитала в «Геральд трибьюн». По этому поводу я хочу
сказать, что если мы сами о себя не будем говорить, то за нас будут говорить
другие. А это уже проблема общекультурная — остатки колониального синдрома.
Украина никогда не умела говорить сама о себе. Украина и себя узнавала
такой, какой ей рассказывала русская литература — своих собственных голосов
не слышно. Постоянный синдром недоверия к собственному голосу, недоверия
к собственному мнению. И теперь, когда украинская журналистика не подает
информацию в зарубежную прессу, когда Украина не говорит сама о себе, то
чему удивляться, что к нам западные журналисты чаще едут взять интервью
у житомирского маньяка, нежели у Оксаны Забужко.
— Кто, по-вашему, может сегодня быть голосом Украины?
— Я знаю, что абсолютно в каждой области, если речь идет
о культуре, есть люди, которые работают по мировым стандартам. Действительно,
первоклассные. Я не говорю, что их много. Я не являюсь культурной оптимисткой.
Но эти люди где-то добиваются признания не столько от имени своей страны,
которая их не только не поддерживает, но часто и не знает, сколько от имени
своего таланта.
Украина не любит своих героев, причем активно. С кем бы
вы ни поговорили — от Виктории Лукьянец до Андрея Жолдака — люди, которые
действительно пытаются работать от имени Украины, создают сегодняшнюю украинскую
культуру, этот живой процесс, являющийся частью глобального мирового, —
брошены своим государством на произвол судьбы. Хорошо, что профессионализм
уже является понятием без границ. (В литературе это немножко сложнее, ибо
здесь существует языковой барьер, и для того, чтобы по-настоящему войти
в мировую литературу, нужно быть адекватно воспроизведенным на английском
языке. Ни один другой язык не может заменить английский — это, как американский
доллар, международная языковая валюта.)
С одной стороны, я не очень люблю, когда творческие люди
начинают предъявлять претензии к государству — по-моему, все, что мы вынесли
из отношений с государством в советские времена — это «только не мешайте».
Но, с другой стороны, есть все-таки культурная политика, и из нее четко
видно, насколько себя уважает государство. В Мюнхене, несколько месяцев
назад, в очень престижном «Дойче Музеум» проходила неизвестно кем организованная
выставка никому не известных даже в Украине художников. Кто берется представлять
наше искусство, по каким принципам, на каких основаниях? У нас нет не только
продуманной культурной политики вообще, но даже политики культурного представительства.
Может, это и нормально — сплошная стихия, кто выплывет, тот выплывет. Но
горько и больно, когда на каком-нибудь суперпрестижном международном писательском
форуме участники начинают хвастать — тому родное посольство организовало
официальный прием, того частично проспонсировало, к тому в полном составе
пришло на выступление, — и только ты одна сидишь, как сиротка из шевченковского
стихотворения, ибо украинское посольство даже не отозвалось на посланное
организаторами приглашение. Вот и думаешь — есть у тебя государство или
нет?
Или другой, я бы сказала, архетипический пример. Прошлой
осенью был столетний юбилей Лятошинского, нашей национальной гордости.
Но в этот же вечер проходил концерт не кого иного, как Кобзона. И наш Президент
с супругой пошел на вечер Кобзона. О вкусах, как известно, не спорят. Но
речь идет не о вкусах. Речь идет о том, что господин Президент представляет
определенную систему культурных приоритетов, за которой видно национальное
самоуважение — есть оно, или его, извините, нет. Это тот же вопрос об имидже,
который должен формироваться планомерно, продуманно и, кстати, за государственные
деньги.
— Вы из тех украинских писателей, у которых довольно
много почитателей на Западе. Как они воспринимают вашу поэзию, ведь переводы
всегда неадекватны?
— У меня такое впечатление, что невзирая на перевод, там
у меня чуть ли не больше почитателей, чем здесь. В Торонто два года назад
вышла книжка моих стихотворений в переводе на английский язык, и я представляла
ее на Харбофрантском писательском фестивале. В англоязычном мире этот форум,
названный по одному из районов Торонто, один из наиболее престижных. В
течение десяти дней каждый из приглашенных авторов выступал трижды: вечер
чтения на родном языке, еще один — чтение переводов и третий — интервью
на сцене. На все эти акции вход платный. Я была глубоко потрясена, когда
на мое англоязычное чтение (ну, понятно, что на украиноязычное приходят
украинцы диаспоры), а особенно на мое интервью на сцене — не скажу, что
был аншлаг, но приблизительно на две трети зал был заполнен. Но ведь там
я Золушка из неизвестной литературы. И для того, чтобы прийти и послушать
этого украинского автора, люди платят по $13. Сразу возникает проекция:
сюда приехал какой-то африканский Абдурахман Тьмутараканович, который у
них там известный поэт и у него Николай Жулинский брал бы интервью на сцене
оперы или Дворца «Украина». Сколько бы людей заплатило хотя бы 6 гривен
для того, чтобы просто прийти и послушать? А там приходят семьями, покупают
абонементы на всю программу... Это по поводу вопроса духовности и бездуховности.
Меня поражает, что по всей Украине ни в одном вузе нет
поэтических семинаров, аналогичных тем, которые проводятся почти во всех
западных университетах. Лично я готова вести такой семинар, если бы мне
предложили. Людей нужно учить читать и понимать поэзию. Поскольку поэтическое
искусство тонкое и сложное, и для него так же нужна подготовленная аудитория,
как и для восприятия классической музыки.
— Вопрос относительно лично ваших культурных приоритетов.
Что вас побуждает браться за такие уже проторенные темы, как секс или Шевченко?
— Позволю себе не согласиться и обидеться. Мне кажется,
что как раз за разработанные темы и не берусь. Даже когда я пишу о Шевченко,
то пишу именно о том Шевченко, который не изучен, не увиден, мимо которого
все время проходят, «в упор не видя». Что касается секса — здесь также
я писала, мягко говоря, не совсем о том сексе, который продается на раскладках.
Меня не удовлетворял уровень разработки и подачи этой темы, и в общем,
не удовлетворяет — существующий уровень рефлексии в культуре. И тогда не
остается ничего иного, как на ровном заасфальтированном месте каждый раз
делать небольшой подземный взрыв, разминировать и показывать, что все совсем
не так, как нас «учили в школе».
— По вашему, насколько миф о Шевченко требует десакрализации?
Стоит ли ломать железобетонного кумира, в которого превращен Шевченко?
— Конечно, стоит. Я думаю, что он сам развеется аки дым,
если просто прочитать Шевченко, которого же никто не читает. Со школьной
скамьи. Я, извините, Шевченко впервые в тридцать лет прочитала по-настоящему
и поразилась — господа, хороший поэт, оказывается! А в школе — закрывается,
бетонируется, сверху кладется асфальт и уже не докопаешься.
Естественный процесс, который происходит сейчас в культуре,
это ревизия наследства, которое наше поколение получило уже готовым, разложенным
по полочкам, обозначенным табличками в гробах учебников. Ролан Барт как-то
сказал, что критика заключается в том, что каждое следующее поколение должно
переводить классику на свой язык. Потому что у каждого поколения — свой
язык. Если классика не переводится на язык каждого следующего поколения,
она становится тем железобетоном, который никого не только не растрогает,
но и отпугнет.
— Как вы представляете себе своего читателя?
— Мой читатель — это, главным образом, тот средний класс,
который наше государство уничтожает налогами и пытается втоптать в землю,
а он все равно росточки пускает. Мне интересно писать именно для моего
читателя, а не такую литературу, которая бы продавалась в электричках.
Хотя именно она — по большому счету — спасает национальную литературу в
целом. Американская литература — это все-таки не столько Фолкнер или Селинджер,
сколько Стивен Кинг, о котором ты можешь поговорить со своим парикмахером
(а о Фолкнере не поговоришь!). У украинского парикмахера своего Стивена
Кинга нет. Здесь опять же низкий поклон государству, которое сделало все
для того, чтобы украинский книжный рынок был колонизирован российским.
Дело в том, что украинский Кинг будет коммерческим только тогда, когда
он будет стоить дешевле, чем Маринина. А дешевле чем Маринина он не может
стоить, потому что российское государство с 1995 года не берет ни копейки
налога за всю книжную продукцию, а у нас один из самых высоких книжных
налогов в Европе. Коммерционность — это не только текст. Это и товар. Чтобы
этот товар был конкурентоспособным, он должен быть дешевым. Вы ананас не
покупаете не потому, что он не так вкусен, как яблоко, а потому, что он
втрое дороже. У нас не может быть коммерческой литературы, пока у нас нет
грамотно урегулированного книжного законодательства. Эту индустрию наше
государство благополучно завалило. Мне приходилось, например, не раз подписывать
книжку для трех, четырех студентов. Спрашиваю: «Вы родственники?» — «Нет,
скинулись». Они не могут позволить себе купить книжку за 7 гривен!
— Считают, что украинской интеллигенции не присуща корпоративная
солидарность, что неординарного человека выталкивают из среды. Вы почувствовали
это на себе?
— Несомненно. Знаете, у меня много было в жизни своих психологических
проблем, но чего никогда не было — это зависти. Я в принципе не понимаю
этого чувства, и потому каждый раз удивляюсь, видя его обращенным к себе.
Украина не любит своих героев. Колониальное сознание очень не любит, когда
кто-то из «своих» «высовывается». И это проблема, я бы сказала, историко-культурная.
В свое время Маланюк ее сформулировал как недостаток чувства иерархии.
Нам татары именно тогда путь преградили, когда в Европе начинались христианские
религиозные войны и формировался орден рыцарства. В чем этос рыцарства?
В принципе верности сюзерену: я нахожу себя в том, что отдаю свои силы,
свой интеллект на службу верховной идее, которая важнее моей жизни. Это
очень глубоко укорененные вещи, которые помогают сегодня формировать политические
партии, создавать ансамбли — это позволяет свите играть короля так, что
никто не ощущает себя ущемленным. А у нас каждый — «сам себе пан». А там,
где каждый сам себе пан, в итоге, всегда приходят какие-то чужие «паны».
Из-за «самсебепанства», или «почему он, почему не я?» и начинаются — подножки,
пакости и, в итоге, атомизация и распад целостного на топкое болото.
— Здесь можно вам возразить — мы не прошли рыцарства,
однако сейчас у нас формируется принцип клановости, четкой сбитой стаи,
которая защищает своего всеми доступными средствами.
— Да, где нет рыцаря, там приходит пахан. Я не верю в солидарность
преступной стаи. Здесь есть еще одна проблема. Мы вышли из криминального
государства. «Союз нерушимый республик свободных» строился, начиная с самого
октябрьского переворота — акции, кстати, глубоко беззаконной — как криминальное
государство. Ставка делалась на преступные элементы, структура правящей
партии имитировала «малину». Сталин — «хозяин», как он любил себя называть
— это «крестный отец» по всем культурологическим раскладам. Вспомните Солженицына:
есть «малая зона», а есть «большая зона» — на шестую часть земного шара.
Я все жду какой-то хорошей, умной книги — исследования законов социологии
и психологии криминалитета, по которым мы 70 лет жили. Когда сейчас начинают
плакаться — «что сейчас делается», удивляюсь — ничего же нового не делается.
Просто то, что происходило в более-менее завуалированных формах, вышло
на свет и расцвело буйным цветом. У нас не посткоммунизм, а неокоммунизм,
говорить о демократии и рынке нам еще очень рано. Потому что демократия
предполагает правовое урегулирование, закон, который не меняется каждый
месяц.
Все мы причастны к зоне тем или иным образом. Когда начало
возвращаться при Хрущеве поколение наших родителей из лагерей, оно принесло
с собой романтику «блатного» мира — по логике, сформулированной кем-то
из латиноамериканских лидеров: если при власти бандит, то честному человеку
место в тюрьме. Такая себе робингудовщина по-советски. И где-то через 20
лет, в 80-х, мы, студенты-гуманитарии столичного университета, у костра,
под гитару весело пели «На нарах, брат, на нарах...». Но одно дело у костра,
а другое — теперь это раздается с эстрады — блатная попса, от которой просто
волосы дыбом становятся. Нельзя зайти ни в ресторан, ни в парикмахерскую
— везде тебя бьет по ушам эта музыка, которой ты не заказывал.
— Кто из выдающихся фигур украинской культуры является
для вас безусловным авторитетом?
— Я бы начала с Леси Украинки, которая, кстати, тоже не
прочитана, тоже забетонирована и ее тоже не мешало бы перечитать, хотя
бы учитывая ее глубоко дворянское происхождение — из герцогской семьи XIV
века. Причем прочитать с соответствующими интерпретациями европейского
рыцарского мифа. Она во многом для меня знаковая фигура альтернативного
— ненарднического и совсем несоветского — украинства. Кстати, это фигура,
которую советская литературоведческая традиция не смогла даже спрофановать,
настолько она была инородной. По-моему, только сейчас Наталья Витренко
захотела как-то ее взять в рушник и повесить портрет на сцене, что для
меня было полным культурным шоком — символ абсурда нашей жизни. Благородная
пани в вышитом рушнике и под нею — наша Наташа. Знаково — это тот же культурный
суржик, что и Верка Сердючка.
Мне очень импонирует в интеллектуальном дискурсе Липинский.
Привлекает линия, которая пошла на эмиграцию: Костецкий, Шевелев, в определенном
смысле Чижевский — то есть та интеллектуальная элита, которая в 1929 году
у нас в Украине закончилась. Обязательно Василий Стус. Очень философичная
поэзия, удивительно высокой внутренней самодисциплины и колоссального этического
уровня.
— А откуда вообще лично у вас появилась проблема рыцарства,
рыцарского этоса?
— Ну, это связано и с моим происхождением. Мой прямой предок
в XVII веке был каневским полковником, потом, после падения Гетманщины,
семья пришла в упадок, потому что не приняла «Московию». В XX веке у меня
есть уже в роду и петлюровские полковники, и офицеры УГА, по другой линии.
По большому счету, я как раз из тех, которые не должны были уцелеть в этой
стране — из чудом недобитых. У меня еще в 80- е годы были такие строки:
«Те, що ми з вами вціліли, така випадковість...»
Родилась я в Луцке и когда через 25 лет туда приехала,
поняла что это неслучайно. Луцк — как никакой другой город, хранит аутентичную
украинскую урбанистическую культуру (потому что Львов — все-таки недаром
называют маленькой Веной, он не столько украинский, сколько, визуально,
австрийско-польский). Луцк же — это осколок княжьей Украины XV—XVI века,
аутентика городской Украины: город с замком на горе, с чудесной архитектурой
казацкого барокко. Мой род оттуда, поэтому и ощущение украинской культуры
у меня очень внутреннее. Меня никто не убедит, что наша культура — это
спикер украинского парламента и иже с ним.
— Скажите, есть ли у вас личные табу на определенные
темы, слова, образы в писательстве?
— В литературе есть один четкий моральный императив — врать
нельзя. Кроме этого нет никаких табу на слова или темы. Все может быть
переплавлено в высокое искусство, если только есть эта внутренняя писательская
«честность с собой». Поэтому для меня, например, украинская советская литература,
с очень немногочисленными исключениями, которые можно по пальцам пересчитать
— например, Григорий Тютюнник и еще кое-кто, — является глубоко аморальной,
ибо это полуправда во всем. Она не имеет цены документа, свидетельства
о своем времени, а поэтому никакой цены не имеет. Небольшой пример: общеизвестно,
что абсолютное большинство украинских советских писателей — выходцы из
села, в верности которому они десятилетиями неутомимо клялись, сидя на
государственных дачах. А в это же время завершалась грандиозная цивилизационная
катастрофа, начатая в 1933-м: смерть украинского села как социально- культурного
феномена, когда, после четверти века сталинского колхозного рабства, крестьяне
получили паспорта, и все, что было на селе живого и сильного, рвануло оттуда
наутек — в город, образовав новую общественную прослойку — городского маргинала.
Украинская крестьянская цивилизация, существовавшая на протяжении веков,
— исчезла, как Троя. И все, что поведала об этом на память векам наша якобы
«крестьянская» литература, — это два рассказа Григория Тютюнника «Оддавали
Катрю» и «Син приїхав»...
— Слово «советский» вы пытаетесь произносить как можно
более сдержанно. А какое, вообще, ваше отношение к общественному панистерическому
обожанию советского прошлого?
— Когда мне сейчас говорят, что мы не живем, а выживаем,
я отвечаю, что мы так же выживали все 70 лет советской власти. Я помню
пятичасовые очереди летом на жаре за сапогами, которые стоили всю твою
месячную зарплату. Почему люди, у которых есть ностальгия по тем временам,
этого не вспоминают? Мы в одной же очереди стояли, проводя в ней свою жизнь.
Страшная бедность, борьба за сыр и мясо. Вспомните, как из города в село
возили масло. А в этом селе пенсии были по 12 рублей.
И еще один «советский» момент, который меня всегда возмущал
просто до глубины души. Тогда все были якобы номинально равны — все одинаково
бедные, а на самом деле то общество было ужасно кастовое. Какой- то инструктор
райкома — уже управленец, элита, который на народ смотрит, как на быдло.
Читайте классическую украинскую литературу. Кто ее главные антигерои? Писарчук,
который «изъясняется» языком Голохвастова и который просто-таки раздувается
от пренебрежения к тому самому народу, из которого он вчера «вышел». Это
все касается нашей сегодняшней так называемой элиты: вся она поражена советским
синдромом. Только кто-то начинает публично клясться народом, я — ничего
не могу с собой сделать — сразу чувствую за этим «запанілого» райкомовского
писарчука. Вообще, «народ» это очень плохое слово, тот же Шевелев говорил,
что он на 10 лет наложил бы мораторий на употребление слова «народ» — настолько
оно проституированно.
Думаю, что этот абсолютно коммунистический разрыв на «партию»
— прошу прощения, «элиту», — и «народ» — исходит с улицы Грушевского. Там
этот стеклянный колпак — метафора нашей власти. Аутентичная система, замкнутая
на себе. Трудно в этом смысле вообще говорить о реалистическом мышлении
у наших политиков. На прошедших выборах я голосовала за Терехина, который
импонировал мне программой, нормальным европейским мышлением. Потом читаю
интервью в бульварной газете, где он рассказывает с какой- то хлестаковской
интонацией, как он играет в гольф с иностранными дипломатами, мол, «свій
віст з посланниками склався». Один срок в парламенте — и человек полностью
теряет чувство реальности. Они там все время обсуждают, кто с кем против
кого дружит, кто о ком как и что сказал, какие где интриги, и если еще
прибавить, что им нужно когда-то перечитывать те законы, за которые они
голосуют, то 25 часов в сутки полной занятости обеспечено. Выходит точно,
как у Жванецкого: «При чем здесь публика, когда такая интересная жизнь
внутри театра?». Я не знаю, где обслуживаются их автомобили, где они покупают
продукты. Если все это тоже закрытая система обслуживания — тогда уже никакой
надежды, что реальность хоть как-то даст им о себе знать. В разговорах
с нашими законодателями, — причем, имейте в виду, демократами, — по поводу
той же книжной политики я увидела — «товарищи не понимают», о чем речь
идет, искренне и нелукаво. Отрыв от реальности полный.
С психологической точки зрения, ностальгия по советскому
прошлому — это, своего рода, продукт краха «юношеских иллюзий», неминуемых
у всякой молодой нации. В дневниках покойного Мераба Мамардашвили есть
отличная мысль, еще с 80-х: «Независимость нам нужна еще и для того, чтобы
себя увидеть». Это на удивление точно сказано. Пока все за нас решалось
в Москве, у украинцев просто не было шанса увидеть себя в зеркале собственных
действий, узнать, какие же мы на самом деле. А увидев — ужасно себе не
понравились. Обратите внимание, какая нынче в нашем обществе низкая национальная
самооценка — по-моему, одна из самых низких в Европе. Взросление, дорастание
до реалистического взгляда на себя — без эйфории, но и без униженного самоедства
— это всегда тяжелое испытание, всегда болезненный процесс — как для индивидов,
так и для народов.
— Вы человек, которому присуще шокировать других. Скажите,
а что за последнее время больше всего шокировало вас?
— Обнародование годовых доходов наших кандидатов в президенты.
Здесь просто захотелось слезу пустить и клич бросить: господа, нас 50 миллионов,
давайте хотя бы по 10 копеек с каждого бросим этим бедолагам, которые 8
тысяч гривен в год зарабатывают, пусть же хоть заплатами на международных
саммитах не светят, хоть костюмы себе справят! Такое впечатление, что они
просто не представляют, какую цифру в декларации назвать, чтобы она выглядела
более-менее правдоподобной и в то же время не дразнила тех, кто живет на
сто гривен в месяц.
— Вас не разочаровывает писательская профессия?
— Знаете, в профессиональном плане меня многому научили
те же «Полевые исследования...». Первые обвинения, помните, были такие,
это все, мол, автобиографическое, личная история. А потом пришли сотни
читательских отзывов: «Спасибо, это все обо мне, это моя история, у меня
такое чувство, что мы с вами сидели на кухне и я вам рассказывала свою
жизнь» и т.д. Для меня самой это было полной неожиданностью — и заодно
откровением: какая же подлая эта профессия — и какая прекрасная! Подлая
— ибо все в своей жизни ты переживаешь не по-человечески непосредственно,
а всегда — как потенциальный текст, как материал для словесной обработки,
а потом еще и волочишь это все на площадь или на книжную раскладку... Публичная
профессия, и никуда от этого не денешься. Но вот оказывается, что каким-то
мистическим образом ты озвучиваешь совсем не себя, а тысячи и тысячи конкретных,
живых человеческих страданий, которые до этого оставались бессловесными,
а поэтому их будто и не существовало: все, что не сказано, не проговорено,
очень быстро тает в небытии. Озвучивая, ты даешь ему жизнь — и это фантастически.