Оружие вытаскивают грешники, натягивают лука своего, чтобы перестрелять нищих, заколоть правых сердцем. Оружие их войдет в сердце их, и луки их сломаются.
Владимир Мономах, великий князь киевский (1113-1125), государственный и политический деятель

Кто и что для меня независимость Украины

6 сентября, 2001 - 00:00


По всем областным центрам, районам, городам, селам и хуторам газеты и радио оповестили трудящихся, что трудящиеся Советской Украины дают достойный отпор новоявленным писателям-борзописцам, которым захотелось какой-то независимой Украины... Не было газеты — от «Советской Украины» до областных и районных, — которые бы не стали нас молотить. Одна впереди другой, они прямо- таки начали захлебываться, что мы — отщепенцы, деструктивисты, штукари и низкопоклонники-авангардисты.


Начну с воспоминания. 1960 год. Мне 23 года. После окончания Всесоюзного Государственного института кинематографии в Москве нас, двух молодых кинорежиссеров творческой мастерской Александра Довженко — меня и моего однокурсника и друга Ролана Сергиенко, — направили в Киев, на киностудию художественных фильмов.

Пять институтских лет промелькнули, блеснули как первая любовь, и их не стало... Не стало и нашего Учителя — мы проучились у него только один год — 25 ноября 1956 года после тяжелой болезни сердца Александр Петрович умер. Было Довженко 62 года... А как обнадеживающе все начиналось! И у Довженко, и у нас, будущих его студентов! В 1955 году — через два года после Сталина — пришла Хрущевская «оттепель», и в ее политическом потеплении Александру Петровичу вроде как снова приоткрылась дверь в кинематограф. Теперь, после развенчания Сталина Никитой Хрущевым, будучи с Хрущевым в товарищеских отношениях, возникших еще на фронте, у Довженко появилась надежда на политическую реабилитацию и возвращение в Украину, откуда он был вынужден уехать в Москву в 1933 году. А возвращаться в Украину было с чем — как раз в то время Довженко написал киносценарий «Поэма о море». Ему наконец разрешили иметь учеников — набрать свой собственный курс в киноинституте. Это была мечта Довженко, и он набрал курс, состоявший из 23-х молодых людей разных национальностей, среди них и двое украинцев — Лариса Шепитько и Ролан Сергиенко. Меня среди них еще не было. Я присоединился к ним позже, когда курс Довженко уже загудел, как рой, а сам он поехал в Киев, в Министерство культуры предлагать для постановки на киевской киностудии «Поэму о море». Но намерение Довженко официальный Киев заблокировал; понятно, что на подобное блокирование нужна была директива из Москвы. По Довженко снова ударили молотом, и таким, что подняться не было сил... Но надо было подниматься — снова ехать в Москву, предлагать «Поэму о море» киностудии Мосфильм, которую он называл конюшней, и говорил, что на Мосфильме есть еще такие коридоры, где не ступала нога человека... И тут — случай! Для меня. И, наверное, и для самого Довженко. Уже перед поездом на Москву, он, будучи чрезвычайно любознательным человеком, зашел в Театральный институт — узнать, каких и сколько в этом году набрали студентов. И вот, по совету заместителя директора института Ивана Чабаненко, Довженко меня увидел. А я — его... Я только что поступил в Театральный институт, и Довженко, взглянув на мою темную от солнца кожу, наверное, подумал: что это за полный кипения степной конек с юга Украины, из города Первомайска, из той его части, которая называется Богополь, и где обмазанная глиной хата этого конька белеет в степи со скифской могилой на огороде? Так я о себе Довженко рассказал, когда он меня спросил, откуда я. А еще я по его просьбе что-нибудь ему прочитать, прочитал «Гонту в Умани» Шевченко. А еще... А еще он дал мне деньги на новые ботинки и забрал с собой в Москву к себе на курс. Уже в Москве, после лекций, дважды в неделю я приходил к ним с Юлией Ипполитовной домой... Довженко не отпускал меня от себя до последнего дня. И чем больше таких дней набегало, тем более требовательно и с симпатией он ко мне относился. Это правда, от которой меня пробирает дрожь, — как невероятно мало нам было отведено времени! Год. Всего лишь год...

Наш с Роланом Сергиенко московский поезд прибыл в Киев. Не успели мы выйти на привокзальную площадь, как:

— Глянь! — воскликнул Ролан и закрутил головой: все привокзальные киоски и тумбы, а за тумбами и заборы, за которыми, как всегда, что-то строилось или копалось, были облеплены моим лицом! С трех сторон на меня смотрел я! Грозный, в шлеме и с автоматом в поднятой руке — на одних афишах, на других — с улыбающейся невестой. И на каждой афише красными буквами написано: «Первый в Советском Союзе цветной широкоформатный фильм «Повесть огненных лет». Автор фильма Александр Довженко. Постановка Юлии Солнцевой. В главной роли Николай Винграновский. Производство киностудии Мосфильм».

Да, на тех афишах был я. После смерти Александра Петровича остался его сценарий «Повесть огненных лет», написанный во время войны. Прошли годы, и по этому сценарию кинофильм поставила жена Довженко Юлия Ипполитовна Солнцева. На главную роль — солдата Ивана Орлюка — она взяла меня, хотя по специальности я не актер. Фильм имел успех, на кинофестивалях в Каннах, Лондоне и Лос-Анджелесе получил призы. Его купили более ста стран — от Японии до Бразилии. Мне от тамошних заграничных девушек шли письма и фотографии на предмет познакомиться; пустили бы меня к тем заокеанским барышням, — вопрос проблематичный, но вот если бы они заглянули ко мне, ну хотя бы некоторые, то было бы неплохо: водил бы их ночью на Днепр купаться...

Мы сели с Роланом в трамвай и через бывший Евбаз (теперь площадь Победы), по Брест-Литовскому проспекту (теперь проспект Победы) поплелись к центральному входу на киностудию. В отделе кадров нас приняли вежливо и зачислили в штат в качестве помощников режиссера третьей категории с соответствующим жалованьем — что-то наподобие зарплаты дворника. А мы-то думали! Мы — выпускники уникального киноинститута, где учатся студенты со всего мира и где преподавали и преподают такие мэтры, как Довженко, Сергей Герасимов, Михаил Ромм...

Режиссеры-постановщики на киевской киностудии были какими-то немного странными: говорили медленно, с паузами, будто вдохнули глубоко в себя воздух и не могли выдохнуть. Зато когда говорили, то говорили! Голоса у них были будто обиты медью! Хотя те из режиссеров, которые переквалифицировались из театральных в кино, говорили тише. А вот пришлые из Москвы на своих режиссеров-коллег-аборигенов смотрели с высоты кремлевских рубиновых звезд! Правда, смотрели какими-то запаутиненными глазами, будто в их глазах жили пауки... Похоже, с такой же кремлевской высоты воспринимали они и нас с Роланом. Но после грандиозного успеха «Повести огненных лет» все они были для меня «по барабану»! Кроме всего, я привез на киностудию для будущей нашей совместной с Роланом Сергиенко постановки собственный киносценарий «Мир без войны». Удивительно быстро сценарий прочитали и режиссеры, редакторы и редактриссы, а также директор студии. Директор пригласил нас с Роланом к себе и сообщил, что «Мир без войны» с нашей с Сергиенко режиссурой сразу же запустит в производство, но тогда, когда из Москвы на сценарий придет «добро». И прежде чем посылать сценарий в Москву, его нужно с украинского перевести на русский. Кто будет переводить? Понятно, что кто-то из студийных редакторов. Но украинским языком редакторы владели «пятое через десятое». Тем не менее, вершиной идеологической власти на киностудии были именно они, редакторы, если быть точнее, — редактриссы. Их на киностудии числилось больше всего, и смотрели они, особенно на режиссеров, взглядами прокуроров. Их боялись и режиссеры, и сценаристы, и даже директор студии. Но ненавидели они меня. «Потому как ты не тем пахнешь», — сказал мне как-то один мой товарищ-сценарист.

В то киевское лето нам с Роланом не везло с жильем. Киностудия имела небольшое зачуханное общежитие, но все прокисшие его комнатушки были битком набиты студийным рабочим классом, и мы себе для жилья должны были что-то искать сами. Снимать отдельную комнату нам не позволяла наша зарплата, а вот снять уголок — годилось. Нам посоветовали: в центре Киева, напротив отеля «Украина» в полуподвальной комнате живет пожилая семья курдов, может, нас они приютят. Приютили, да еще и поблагодарили, когда мы сразу же дали задаток за проживание. Курд портняжничал, его жена была чистильщицей обуви, мы к ним приходили только на ночь. Я уже начал допеваться до того, что на работу на студию стал ходить только Ролан. Ролан нашел другой угол. На этот раз в Бабьем Яру. Хозяйка, горбатая старушенция, отвела нам апартаменты в сивушном закутке, где подпольно занималась самогоноварением. Ролан нашел третий угол. Но тут к нему из Москвы приехала жена, они переехали в другое место, а я, чтобы не искать углы самому, взял и перебрался на железнодорожный вокзал и стал жить на вокзале. Моя запасная одежда — рубашки, запасные штаны и пальто — под надзором костюмерш висели в костюмерном цеху на киностудии. Чемодан сдал на вокзале в камеру хранения — в нем лежало несколько книг и два блокнота со стихами, а еще узелок земли с могилы Довженко и его вышитая рубашка, которую после смерти Александра Петровича передала мне Юлия Ипполитовна. Так я зажил на вокзале. Днем слонялся по киностудии, поздно вечером возвращался в свое новое пристанище и среди вокзального люда, ждавшего пересадки с поезда на поезд, устраивался ночевать на каком-нибудь свободном стуле. Иногда, случалось, растягивался и на трех-четырех стульях и вместе со всем чемоданным народом давал храпака. На вокзале было хорошо. Здесь существовала доброжелательность, никто, кроме грудных детей, не драл горло, никто ничего из себя не строил, не приставал с болтовней. Одно плохо, что в шесть часов утра всем нам без исключения надо было со стульев перебираться в другой зал или на площадь: со швабрами и ведрами мыльной воды приходили уборщицы. Если же кто-нибудь из граждан просыпаться не хотел, того тормошили дежурные милиционеры и деликатно гаркали:

— Гражданин!

Поглядывали милиционеры и на меня. Но я был пристойно одет, чисто выбрит и пахло от меня «Шипром». Может, милиционеры думали, что я здесь кого-то караулю по специальному заданию, может, я из органов государственной безопасности или журналист из газеты, — время от времени что-то в блокноте пишет! — и потому меня не трогали. Тем временем я выходил на площадь, садился в трамвай и досыпал в трамвае, проезжая мимо киностудии в направлении Пущи-Водицы: с вокзала на Пущу-Водицу, с нее — снова на вокзал, и так туда-обратно по три раза, пока не открывалась дверь киностудии — в девять утра.

Однажды вечером, расстелив на свободных стульях плащ, я уже собирался задремать, когда надо мною склонились двое милиционеров и зашептали приблизительно следующее:

— Слушай, парень, тот артист, что кругом на афишах, он, случайно, тебе не родственник? Уж больно вы с ним похожи!

— Похожи, — ответил я милиционерам. — Потому что это я и есть.

— Ты?

— Я.

— Не может быть!

— Может.

— Ты кантуешься на вокзале уже вторую неделю. Мы все видим. Ты что — развелся с женой?

Я рассмеялся и рассказал им все как есть. Милиционеры и поверили, и не поверили. Они ушли, вернулись с афишей «Повести огненных лет» и, переводя взгляд с меня живого на того, что с автоматом, признали:

— Он. Тот самый. — И продолжали. — Мы так и думали, что ты — это ты. А если так, то айда к нам в общежитие. На вокзале таким людям, как ты, нечего делать! Наше общежитие недалеко — на территории Киево-Печерской лавры. Слышал о такой?

И вот я в Киево-Печерской лавре под эгидой ЮНЕСКО живу в семейном милицейском общежитии — бывших монашеских кельях. Окошко моей кельи залито золотом лаврских церквей, а возле ног крутятся милицейские дети:

— Дядя-артист, а, дядя-артист, покажите зубы!

Я показываю маленьким милиционерчикам зубы и говорю:

— Будете чистить зубной пастой свои зубы, то и у вас такие будут белые!

— Про кота! Прочитайте нам про кота!

Читаю про кота. И им, и их мамам, которые вместе со своими свободными в тот день от службы мужьями наведывались ко мне с тюлькой и картошкой «в мундирах».

Так прошла зима, а когда наступила весна, пришлось мне убираться из милицейской кельи. Комендант общежития мялся-мялся, а затем объяснил, что кое-кто из милиционеров свою жену до смерти приревновал. Потому было бы не лишним мне подыскать себе другое жилье, а чтобы я зря не волновался, он, комендант, уже его мне подыскал, вот оно тут близенько, тоже на территории лавры — там вам будет как у Бога за пазухой!

Я собрал чемодан, и за две-три минуты мы подошли к одноэтажному, с белыми толстенными стенами, видно, когда-то епископскому дому. Возле его тяжелых, кованых железом дубовых дверей нас встретил тоже комендант — но уже этого дома. Новый хозяин провел меня в широченную и высоченную комнату, где под белыми стенами белели застеленные кровати.

— Вот, товарищ главный артист главного военного кинофильма, если вы не против, — ваша новая резиденция, — сказал хозяин. —Ваша кровать та, что возле окна. С видом на Днепр! Реве та стогне Дніпр широкий! Я — комендант этого заведения. Воздух у нас здесь — мед! Колонка с водой — во дворе под липой: липа времен архимандрита Петра Могилы, ей четыреста лет. Платы с вас — ничего, у нас на общественных началах! Будете жить?

— С удовольствием.

Это было общежитие для глухо-слепо-немых. Их было десять душ. Всегда улыбающиеся немолодые дяди двигались так, как будто все видели и слышали, и видно было по ним, что они друг друга каким-то образом знали и узнавали. Как — я не знал, но, например, только один раз ощупав мое лицо рукой, они улыбались, и эта улыбка адресовалась только мне. Знали ли они, что я не такой, как они? Сначала, наверное, нет, но когда поутру, чтобы они не спотыкались и не падали, я водил их во двор к колонке, умывал и даже брил, — наверное, догадались. Напротив дома, где я с ними жил, через дорогу, под обшарпанной каменной стеной чернели станки, где мои глухо-слепо-немые товарищи штамповали пуговицы. Я, когда обжился и когда из киностудии приходил в мрачном настроении, то направлялся сразу же к ним и вместе с ними клепал черные пластмассовые пуговицы.

А настроение мрачнело, потому что, как меня информировали на киностудии редактриссы, мой сценарий в Москве еще читают, а когда прочитают — неизвестно. Тревога моя росла.

Немного ее развеял режиссер Исаак Шмарук, предложив мне роль в своем новом фильме «Сейм выходит из берегов» по прекрасной повести Вилия Москальца. Съемки проводились на Десне, в Литках — чего еще надо? Снимаясь у доброго Исаака Петровича, параллельно я написал десяток стихов и после приезда в Киев впервые переступил порог Союза писателей, где тогда помещалась газета «Литературная Украина» и где редактором был Павло Загребельный, который и познакомил меня с Иваном Дзюбой и Иваном Драчом. Благословляю тот день, когда мы встретились. Кто тогда знал, что пройдет сорок лет, а мы, как были, так и останемся друзьями, вместе пройдем не один и крым, и рим, и медные трубы! Василий Симоненко. Лина Костенко. Григор Тютюнник. Роман Андрияшик. Роман Иваничук. Евгений Гуцало. Иван Светличный. Евгений Сверстюк. Николай Лукаш. Григорий Кочур. Виктор Иванисенко. Дмитрий Павлычко. Борис Олийнык. Петр Скунц. Борис Нечереда. Роберт Третьяков. Василий Голобородько. Валерий Шевчук. Леонид Талалай. Тарас Мельничук. Петр Засенко. Павел Мовчан. Владимир Коломиец. Ирина Жиленко. Петр Перебийнис. Владимир Дрозд. Игорь Калинец. Леонид Киселев.

Отважный, непредсказуемый для ЦК партии Павло Загребельный в «Литературной Украине» дал наши стихи, отведя каждому отдельную страницу. 7 апреля 1961 года «Николай Винграновский. Из книги первой, еще не изданной» — мои, 5 мая — «Стихи врача Виталия Коротича», 18 июля — «Нож в Солнце. Феерическая трагедия в двух частях» Ивана Драча, 17 сентября — «Зеленая радость конвалий» Евгения Гуцало...

Тут по нам и всадили из всех пушек. Не было газеты — от «Советской Украины» до областных и районных, — которые бы не стали нас молотить. Одна впереди другой, они прямо-таки начали захлебываться, что мы — отщепенцы, деструктивисты, штукари и низкопоклонники- авангардисты. Особенно досталось Ивану Драчу и мне. Драча «ушли» из университета. Меня не было откуда «уйти», я жил приемышем у глухо-слепо-немых, но в Союзе писателей функционировал партийный комитет во главе с приятным человеком и писателем, в меру напыщенным, в меру демократичным, бывшим партизаном, Героем Советского Союза, который свою Звезду Героя всегда носил на лацкане пиджака, с ней обедал в Союзе; иногда было непонятно, кто кого носит: он ее или она его, — вызвал меня на партком. Повод был. Несколько дней назад Максим Рыльский взял Леонида Первомайского и меня на встречу со студентами университета. Рыльского студенты любили, хорошо принимали и Первомайского, и меня. И вот — партком. Вместе со мной вызвали еще одного человека. Это был Виктор Некрасов. Мы с ним познакомились, и я запомнил его чрезвычайно тихое, нежное лицо. Первым «на ковер» вызвали меня и спросили (по-моему, Левада или Цюпа), какие и сколько стихов с нежелательным национальным душком я в университете читал. Так и спросили: какие и сколько. Я ответил: никаких и нисколько. «С таким душком, как у вас и ваших товарищей, можно далеко заехать!» — резюмировал Василий Козаченко. А Збанацкий велел: «Запишите стихи, которые вы в университете читали и передайте в партком. И еще: как вы относитесь к тому, что ваши портреты, ваш и Драча, на улице Ленина носят студенты, а точнее, — студентки! (Смех в зале). Еще, может, они дойдут до того, что и желто-голубые флаги будут носить с портретом Грушевского и Петлюры! (Смех в зале). И продолжил: — Через неделю в Верховном Совете под председательством Первого секретаря Компартии Украины Николая Викторовича Подгорного состоится совещание представителей творческих союзов с партийным и комсомольским активом. Подготовьтесь к выступлению на этом совещании — вам дадут слово».

Мы встретились с Дзюбой и Драчом и обсудили мое выступление. А на рассвете перед совещанием я написал новенькое стихотворение и взял его тоже — положил в карман одолженного у Василия Симоненко пиджака, в котором должен был выступать (как раз в то время Василий Симоненко приехал из Черкасс в Киев в больницу).

И вот — совещание. К столу президиума с членами Политбюро идет Подгорный. Во вступительном слове он, как все Первые, рассказал об экономических достижениях Советской Украины, затем перешел на культуру — говорил о ее достижениях, хотя, сказал он, в нашей культуре в писательском цеху появилось так называемое молодое поколение, так называемые шестидесятники, которые... Тут Подгорного зал прервал и закричал: «Ганьба їм! Ганьба!» Подгорный переждал, пока все выкричатся и дал слово для выступлений. Выступило человек, может, пять секретарей обкомов, и все они нас, «так называемое молодое поколение», крыли на чем свет стоит. Подгорный объявил мою фамилию. Зал замер. Я поздоровался с президиумом, стал за трибуну, затем повернулся к Подгорному и сказал: «Уважаемый Николай Викторович, пока я буду говорить, прошу вас меня не перебивать». Щеки у Подгорного заходили ходуном. Дело в том, что в те времена Первые секретари Компартий республик взяли за моду — а пошла она от Хрущева — выступающих на трибуне перебивать: перебьет тебя Первый, поговорит сам минут десять, а тогда скажет — продолжайте! Итак, я попросил Подгорного меня не перебивать. Что здесь началось! Ползала вскочило на ноги. Из третьего ряда, где сидели писатели, с профилем Юлия Цезаря встал Любомир Дмитренко:

— Вы слышите, как он говорит с самим Николаем Викторовичем!

Ему на помощь, с антресолей, из комсомольцев поднялся худой и длинный брюнет, позже я узнал, что это был первый секретарь львовского обкома комсомола, в будущем секретарь ЦК партии Украины по идеологии, Валентин Маланчук и, тыча в меня сверху газетой, прямо-таки завопил:

— Так он же голый! У нас, во Львове, студенты избрали его не больше не меньше, а королем поэтов! Так он же голый, этот король!

— Позор! — тут уже инициативой завладели наши поэты-парткомовцы и арсенальцы Нагнибида, Шеремет и Сеня Гордеев.

Подгорный забарабанил карандашом по графину, наклонившись над столом, и только теперь обратился ко мне:

— Говорите, но сначала скажите, как вы призывали к физическому уничтожению старшего поколения украинских писателей! И, во-вторых, расскажите, как вы агитировали за независимую Украину!

— Долой его, прочь с трибуны! — загремел возмущенный зал, особенно комсомольцы на антресолях под куполом. Подгорный по графину стучал минут пять! Я стоял на трибуне ни живой ни мертвый. Затем достал из пиджака стих и, как на эшафоте, прочитал. Вот он, этот стих:

Ні! Цей народ із крові і землі

Я не віддам нікому і нізащо!

Він мій, він я, він — світ в моїм чолі,

Тому життя його і ймення не пропащі.

Ви чуєте? Це мій народ — як сіль,

Як хрест і плоть мого життя і віку,

І тому доля моя, щастя, біль

Йому належать звіку і довіку!

У битві доль, політик і систем

Мої набої — у його гарматах.

Я не слуга його, я — син його на чатах,

Я — син зорі його, що з Кобзаря росте.

Я — син його по крові, і кістках

І по могилах, і по ідеалах.

Не вам з оскіпленими душами в забралах

Його звеличувать в фальшивих голосах.

Я — формаліст? Я наплював на зміст?

Відповідаю вам не фігурально

— Якщо народ мій числиться формально,

Тоді я дійсно дійсний формаліст!

Та де вже дінешся, раз мир заколосив

Пустоколоссям вашим в сиві ночі,

Жаль одного, що в леті до краси

Народу ніколи і плюнуть вам у очі!

Ні! Мій народ не дим, не горевіз,

І я не дам його по брехнях і по кривдах,

Я не пір'їна в гордих його крилах,

Я — гнівний меч його, що від Дніпра до звізд!

Я закончил читать. Тишина. Тишина впереди меня, где зал, и тишина позади меня, где президиум.

— Благодарю за внимание, — сказал я и пошел на антресоли.

— Объявляется перерыв! — объявил Подгорный и в тот же миг со своих мест с фотоаппаратами ко мне бросилась чуть ли не половина зала — по костюмам и стрижкам можно было угадать, что это были областные и районные партийные и комсомольские передовики. Они щелкали меня, чтобы потом тиражировать, будто какого-то диковинного зверя...

А так и было. По всем областным центрам, районам, городам, селам и хуторам газеты и радио оповестили трудящихся, что трудящиеся Советской Украины дают достойный отпор новоявленным писателям-борзописцам, которым захотелось какой-то независимой Украины...

Ко мне приехала мама. Триста пятьдесят километров от нашего Богополя до Киева добиралась на попутных машинах, доехала, спросила у милиционеров, где Союз писателей, нашла, в ту же минуту забежал в Союз и я. «Поезжай, Коля, домой! Отец выкопал еще один погреб — пересидишь пока в погребе. А пока я привезла тебе передачу — гречки и сала», — сказала мама и улыбнулась. Она мне рассказала, как к ним приехали какие-то тузы и сказали, чтобы они с отцом вышли из дому, потому что перед нашей хатой из моей бывшей школы пройдут ученики и учителя. «Вышли мы с отцом. Стали. Вдвоем стоим, когда видим, идут — впереди учителя, а за ними человек, наверное, сто учеников, и те ученики, как только до нас дошли, закричали: «Позор формалисту и отщепенцу!». И так раз десять. А тут и соседи, и кто ехал или шел, все поостанавливались и смотрят, что тут такое? А мы с отцом проваливаемся сквозь землю!..»

10 лет нашей Независимости! Их еще будет и сто, и двести. Но эти первые 10 — для нас самые живые.

Николай ВИНГРАНОВСКИЙ
Газета: 
Рубрика: 




НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ