«День» обратился к Ростиславу Коломийцу, члену-корреспонденту Национальной академии искусств Украины, известному театральному деятелю, историку театра, критику, драматургу, переводчику, автору книги «Страсти по Богдану», вышедшей на украинском, русском и английском языках, чтобы вспомнить об актере. Коломиец признался:
«За Богданом Сильвестровичем наблюдал всю жизнь не только из зала, но и в репетиционной комнате, за кулисами, на съемочной площадке, на гастролях, в министерском кабинете, на дружественной вечеринке, в отношениях с коллегами и даже в поезде... Это был необычный человек и непостижимый актер!»...
ЭДИП, НИКОЛАЙ, КОТЛЯРЕВСКИЙ, ФРЕЙД
И вот оно — озарение! Оно пришло ко мне на одном из спектаклей франковцев софокловского «Царя Эдипа». Могу сказать для истории, когда это произошло — 2 мая 2003 года. Спектакль как спектакль, в творчестве Роберта Стуруа, может, и не вершинный, но, как всегда бывает у этого режиссера, детально выстроен. И Ступка играл Эдипа, как всегда, мастерски, что ни говорите — аполлоничный дар. Но, честно говоря, до каких-то пор воспринимал спектакль больше умом как критик, нежели сердцем как зритель.
И вот Эдип — Ступка, потрясенный тем, что на него свалилось, раздавлен неотвратимостью судьбы — тем, что, несмотря на собственные намерения, убил собственного отца и женился на матери, вдруг отстраняется от событий, бурлящих рядом, неуверенным шагом направляется к левой, если смотреть из зала, кулисе, устало опирается на нее плечом. Иначе — упадет. Молчит. Глаза закрыты. Пребывает словно в коме. Действие останавливается. Через мгновение он уже смотрит перед собой, направляя взор куда-то далеко во внесценическое пространство.
Он находит взглядом меня! Я ловлю его взгляд, обращенный непосредственно ко мне. Да, именно ко мне! И в этом взгляде то сверхвысокое измерение ужаса, как душевная судорога, который позволяет проникнуть в сущность болезни, овладевающей древнегреческим Эдипом, да нет — Богданом Ступкой 2 мая. Этот взгляд окунает в пропасть отчаяния. Он обращается за помощью — именно ко мне!
— Неужели судьба является цепью случайностей, совпадением несовместимостей, хаосом неразгаданностей? Неужели я — игрушка судьбы?
И ждет ответа от меня. Чем же я могу ему ответить? Как бы я поступил на его месте? Причем вопрос не умозрительный, а конкретный, такой, который требует такого же конкретного и немедленного ответа. Какой там ответ, я же знаю, чем все это закончится... А он ждет!
Но вот Богдан вздрогнул, ему захотелось исчезнуть отсюда, где он стоит — голый, на площади, в напряжении перекрестных взглядов. Рванулся было — и остановился на взлете. Куда убежишь от себя? И опять умоляющий взгляд на меня: как поступить? как спастись от себя? как избавиться от этого нестерпимого душевного груза?
А он уже смотрит мимо меня — взгляд в бесконечность. Настало время, когда за все содеянное нужно ответить самому, и никто тебе не поможет...
Далее я воспринимаю спектакль как непрерывный диалог с Богданом, простите — с Эдипом. Он играет спектакль для меня. Да какое там «играет спектакль»? Рассекает душу — ради меня! У вас не бывало такого жуткого ощущения?..
Феномен Ступки, как я его понял: он играет как человек, который едва ли не в каждой роли распознает свое собственное устройство, и, распознав, ужасается себе. Себе, которого увидел внутри себя.
Когда зрители приходили «на Ступку», они ожидали чуда, чуда, которое рождалось на глазах. Удивительные зрительские впечатления возникают спонтанно в самый момент сценического действия, но осмысливаются после спектакля. И не сразу, как вышли из зала, а через время. Словно что-то беспричинно и без видимого повода произрастает из глубин подсознания и освещается, как озарение. Но как передать то, что неизвестно как выглядит и неизвестно из чего состоит? Впечатления — вот они есть, мгновение — и их словно не было. Но ведь были! И не прошли бесследно. И сквозь призму этих впечатлений начинаются рефлексии. Таблетку проглотили, ее нет, но начинается ее действие...
Пакрадокс: никогда не знаешь, чего ожидать от Ступки со сцены, и это притом, что по нескольким признакам сценического поведения он всегда узнаваем. Но актер, кажется, и не стремится к внешним переменам в виде своих персонажей — не меняет голос, пребывает в присущей ему пластике, безразличен ко всевозможным наклейкам на лице, толщинкам на теле. Наоборот, в любой роли — подчеркнуто узнаваем по нескольким характерным пластичным признакам и тембральным вариациям в голосе. Может даже создаться впечатление, что он концертирует. Но только на первый взгляд.
Втягиваясь в созерцание-сопереживание, мы замечаем, что Ступка интересен не только в момент пребывания на сцене, и не столько тем, что говорит со сцены, сколько тем, что забирает с собой со сцены, — недосказанным, непроявленным. Как будто уже все сказал, уже исчезает за кулисами, сюжет уже двигается дальше, а мы провожаем Ступку взглядом и чего-то ждем: не все сказал, что думал? Не так поступил, как хотел? Что забрал с собой?
Не игра это — колдовство. Но если разобраться и не напускать туман — все, как в жизни. Когда мы обременены внутренними конфликтами, конфликтами с собой, сказанное нами служит метафизическим контрастом видимому. То есть пластика — в контексте выражаемом. Так и Ступка на сцене — виртуозно обыгрывает сомнительность видимого. Отсюда, наверное, его подчеркнуто нежизнеподобная, синкопная пластика — так сразу и не поймешь, что его, собственно, беспокоит, и вообще, к кому он обращается? А эти царапающие интонации — в чем действенное содержание его обращений? И потому в каждый последующий момент его пребывания на сцене не знаешь, чего от него ожидать? Неожиданные паузы, иногда даже посредине мысли, в которых актер словно приглашает нас к сочувствию, втягивает к соразмышлениям над тем, что происходит с ним. Иногда он как будто расшатывает то, что только что утверждал, ну, не расшатывает — ставит под сомнение. А порой отключается от быстротечного настоящего и улетает куда-то далеко от события, в котором только что находился, в другой мир — чего ищет там?
Это не шок ради шока. Актер поневоле побуждает нас к разгадке своего неоднозначного поведения. И находясь на сцене, и когда исчезает из нее. Может, это неосознанный посыл к зрителям? В одном человеке, во мне самом столько сокрыто, что играть — не переиграть.
Здесь уместно говорить о харизме Ступки как о мудрости, посланной Богом, как о даре небес. О жизни таких актеров — а их совсем немного в мире — говорят: не жизнь — житие. Играя на перекрестке истории и собственной биографии, он не притворяется, не переживает за своего героя, но проживает его жизнь, как свою. И происходит чудо, когда артист без остатка сжигает свою биографию, стремясь единым чувством оживить и связать воедино место, время и действие и превращая это в историю. Более того, создается впечатление: все, что произошло с ним в жизни, то и показано им со сцены. И память вызывает из туманного небытия драгоценные мгновения этой сценической жизни, тающие в пространстве времени. Только творческое воображение позволяет человеку выйти за пределы ада повседневности и зафиксировать мгновенные вспышки впечатлений — мгновения счастья от столкновения с чудом. Тебя это коснулось — и ты счастлив! Ты погрузился в параллельный мир...
Блиц из «Украденого щастя»! Мыкола, получив окончательный отказ от Анны, медленно, очень медленно направляется к дверям — все потеряно. Долго идет, будто ожидая, что его остановят. И вдруг останавливается. Медленно разворачивается. Молча обращается. Нет, не к Анне. К тому, кто находится незримо — за ним? Над ним? В нем? Это его второе «я»: его сомнения, метания, отчаяние, которое он стремится и не в состоянии затушить. Он смотрит на меня. Между нами происходит молчаливый диалог:
— Мыкола, Мыкола, как ты не поймешь — напрасные твои мольбы.
— Нет, нет, я не могу в это поверить! Не верю!
Еще один взгляд на Анну. Глаза медленно погасают, фигура горбится — поверил-таки. Исчезает...
Блиц из «Тевье-Тевеля»! Молочник, ступив на авансцену, сбрасывая с себя груз серых будней, умоляюще смотрит просто на меня:
— Помогите...
Действие останавливается. Чем здесь поможешь? Разве что посочувствуешь — мы с тобой, молочник.
Блиц из «Енеїди»! Вот его герой преодолевает грань между сценой и залом. Хочет раствориться между другими в зале? А кто там в зале? Друзья? Ученики? Единомышленники? Это, понятно, автор бессмертной «Наталки-Полтавки». Просто ко мне подходит, делая соответствующий жест витии масонской ложи «Любов до істини» и шепотом:
— Добрый вечер, Ростислав!
— И вам пусть везет, Иван Петрович!
Его губы продолжают шевелиться. И уже легче жить. К чему здесь спектакль! Меня поддержал Ступка!
А он уже проходит между рядами. Опять улыбка узнавания. Неожиданно — стеснение от неузнавания. Мгновенное отстранение. Здесь не только друзья, но и недоброжелатели, недоверчивые. Да нет, друзья преобладают. Пора на сцену, поддержка зала обеспечена.
И вот непосредственное обращение ко мне, именно ко мне. Он что-то мне хотел сказать? И дальше смотрю спектакль, пытаясь разгадать потайное содержание его недосказанного обращения ко мне. Уже дома, закрыв глаза: что все-таки он хотел мне сказать? Именно мне. Рассуждаю. Давно уже мучаюсь вопросом — почему «малорусская опера» с нехитрым сюжетом «Наталка Полтавка» стала судьбоносной для украинского театра? Не из-за ментального ли поступка Возного? Думай, думай, исследователь. И вот уже четверть века стремлюсь найти ответ. Готовлюсь обнародовать свои мнения и чувства в монографии «Наталка Полтавка» в оптимистической перспективе национальной судьбы».
Благодарю, Богдан, что пробудил мысль.
Блиц из «Истерии»! Зигмунд Фрейд вне себя рвет свои книги-откровения — перечеркивает дело своей жизни. Психоаналитик в борьбе с дьяволом? А где этот дьявол? Вот будто бы промелькнул за кулисами? Проскользнул между софитами? А вот его гримаса отражается на Богдановом лице. Он сдирает ее с себя. Замирает. Его душа кровоточит.
Он смотрит на меня! И я даю понять, что почувствовал это обращение. Но чем я могу помочь?
— Дьявол во мне самом? Господи, где предел вмешательства человека в Твой замысел?
Вопрос явно не ради немедленного ответа. Но он прозвучал во мне, и уже не отмахнешься от него. Разгадать бы этот Божий замысел...
И я погружаюсь мыслями в наш последний замысел — ибсеновский «Пер Гюнт». Я перевел это произведение. Сергея Данченко уже нет, я должен поставить его со Ступками в ролях Пэра: действующего, которого сыграет Остап, и рефлексирующего, которого сыграет Богдан.
— Я уже едва передвигаюсь, пан режиссер, где уж мне?..
— На склоне жизни, пан артист, Пэр мог передвигаться в инвалидной коляске!
— Разве что...
Мы закрsылись в его кабинете. Вот Пэр на склоне жизни — почему бы не в инвалидной коляске? Инфернальный голос провозглашает приговор: «Самим собой ты не был никогда!», вопит — «Самим собой? Что это значит? Я говорю об инфернальном голосе: «Собой быть — это от себя отречься, это «я» свое и «я» в себе убить. Самим собой быть — это быть достойным замысла Творца».
Большая пауза. Тут Пэр должен был бы спросить: «А как познать замысел тот, скажи?» А Богдан молчит. Молчит, будто раздавленный этим приговором, уходит в себя. А затем выныривает и сам спрашивает у себя: «Познать? И отвечает сам себе, аксиоматически: «Прочувствовать, догадаться нужно». Душа должна работать, и день, и ночь... И печально-печально посмотрел на меня — все истины банальны, но постичь их дано не каждому. Здесь должна была бы появиться Сольвейг...
НА ЭКРАНЕ: МАЗЕПА
Блиц из «Молитовних видений по гетману Мазепе»!
С вызовом, болью, упреком, но в нескрываемой кощунственной интонации, обращается гетман Ступки к казацкой старейшине, стапливая долгий период в одно слово, минуя запятые и другие цезуры и стремясь как можно скорее к восклицательному знаку в конце: «Господа гетманы всех Украин, сколько их было сутра!» И насчитывает, по крайней мере, пять Украин.
Это нужно слышать, как бережно, чтобы ни одного не пропустить, перечисляет Ступка эти «государства»: «Украина с Левого берега, с Правого, Безбрежная, Сечь Понизовая, Фастовская республика...»
И останавливается, будто в изумлении. Смотрит внимательным глазом на собравшихся. Неужели никто не чувствует абсурдности ситуации? «Фастовская республика» — это как же?!
Это нужно видеть: страждущие глаза Мазепы, находящиеся в кричащем несоответствии с интонационным рисунком кощунственного вещания. В самом этом сопоставлении якобы беспристрастного (читает как реестр) перечня «Украин» и страждущих глаз — полное озадачивание! И, в то же время, — гневный упрек, который он бросает в казацкую старейшину.
И далее: смакуя — будто глядя на это сбоку, глазами врага, насмехаясь — не над собой ли, что допустил такое, плача — над судьбой матери: «Украина — руина? Украина — руина! Украина — руина...».
И вдруг, снимая патетику момента — «правду говорят, что я характерник», то есть что с меня возьмешь, — трагически паясничает. Я даже вздрогнул, почувствовав «сюр», когда заслышал от Мазепы интонацию вождя мирового пролетариата с характерной картавостью: «Полковники всех стран, соединяйтесь!»
Блиц из «Молитовенных видений»!
Паника. Казаки отступают, море крови, плывут кони, тонут раненные, крики, вскрики, молитвы, умоляющие взгляды, гром и молния — апокалипсис да и только. И над всем этим на холме — фигура Мазепы. Он охватывает отстраненным взглядом, вместе с нами, это ужас... И вдруг — неожиданно — медленно разворачивается, не в силе быть наблюдателем, и смотрит в зрительный зал.
В украинском кино это случилось впервые. Табуированный прием: Мазепа-Ступка вдруг отрывается от действия и смотрит с экрана прямо в зал. Актер Ступка смотрит на каждого из нас. Смотрит на меня непосредственно, глаза в глаза. И тихо-тихо, то ли укоризненно, то ли умоляюще, говорит: «Неужели вы только и можете — петь и предавать?..». Мороз по коже.
Это он о себе! И о нас — украинцах! Прошедших времен и нынешних!
И о том своем полковнике, который так несвоевременно, — в решающий момент битвы — опоздал на поле боя.
И о тех, кто в пароксизме патриотизма нацепил на себя мундир эсэсовца в благородной борьбе за свободную Украину.
И о тех, кто выплеснулся на майдан и с переменным успехом и неизменной экзальтацией скандировал то «Ю-щен-ко!», то «Ю-ля!». Кого завтра будем скандировать?
«Неужели вы...» Ступка говорит эти слова, как всегда, некатегорически, полувопросительно, не желая верить в их справедливость, побуждая меня к размышлениям о драматичной истории Украины, истории, которая затянулась, истории становления, по определению главного атамана армии УНР, театрального критика Симона Петлюры, «недозрелой нации». А в чем, собственно, ее недозрелость, спрашиваю себя в начале XXI века? Национальная гордость затмила национальное достоинство и заслепила взгляд?..
А через мгновение Ступка-Мазепа уже подмигивает — нам с вами. Клоунский прием! Но не будем забывать, что имеем дело с характерником. Таким образом Актер перебрасывает мостик, связывающий картину с жизнью, — вымышленное с реальным. Приобщает нас к своим болезненным размышлениям.
И с тех пор становится понятным, что актер Богдан Ступка в образе Мазепы своим толкованием этого образа ведет напряженный, на грани гениальных домыслов, поразительных откровений и эмоционального срыва на грани безумия, диалог с современником о драматизме украинской истории.
О том, почему мы, единственные в Европе, не говорим на родном языке?
О том, почему мы последними на континенте получили — не завоевали — свою независимость?
О том, наконец, почему мы до сих пор не постигли, что это такое — свобода личности. Есть ее внутренняя свобода в соотношении с независимостью нашего государства, настоящей, а не подаренной и продекларированной?
Несколько раз, назойливо нам предлагается маска Мазепы, ужасно похожая на автопортрет Сальвадора Дали с большими острыми усами и вытаращенными глазами. Кажется, он не расстается с ней.
Да нет же, вот топчет ее, разрывая на куски Петр I.
А вот валяется она бутафорским аксессуаром в волнующем натюрморте фильма.
То она прирастает к лицу героя настолько, что и не оторвать. Прикрывается ею? Прячется за ней?
То он держит ее в руке, на расстоянии от глаз, с удивлением, всматриваясь в нее. Уклоняется от своей подлинности? Играет в историческое лицо, чувствуя ежесекундно свою переменчивую принадлежность к истории?
Иначе: «Упал лицом о свою родную землю — и сделали мой отпечаток...».
Так видит этот мир и себя в нем этот Мазепа. Находясь на грани безумия. Еще всесильный, экстатический в эпицентре битвы. И уже бессильный, безразличный в предчувствии поражения.
Одна из последних сцен фильма. Герой в хламиде просит последнего прощения у зрителей: «Простите, я хотел как лучше, а не вышло...». Его мучает предчувствие поражения и смерти. Это как фантастический сон. Кажется полностью логичным и последовательным, пока тянется. Но проснувшись, видишь, что не было в нем никакой логики.
История принадлежит каждому из нас. Каждый может — должен! — переписывать, интерпретировать ее по-своему. Играя для меня, для тебя, Ступка пробуждает и будоражит во мне, в тебе чувство принадлежности к истории. И я чувствую потребность в личном ответе. А это, согласитесь, больше, чем эстетическое впечатление.
МЫ ВСЕ ОСИРОТЕЛИ...
Магия Ступки в том, что его нет уже с нами, а он — с нами. Никакой мистики: живет в наших душах в продленном восприятии мгновенности его сценического и экранного существования. И я уже не задаюсь вопросом, куда деваются после отхода от земного бытия наши мысли, чувства, ощущения, переживания. Безмерно благодарен, я пишу о Богдане в настоящем времени. Это большое счастье: наше душевное общение со Ступкой продолжается, не теряя ни напряжения, ни актуальности.