Раньше я неоднократно слышал о том, что в Америке, как и, в конечном счете, всюду на Западе, поэзия не нужна никому. Что там поэтов терпят только из гуманности — либеральному обществу приходится мириться с различными аномалиями, так лучше уж какие-то там поэты, чем серийные убийцы или, скажем, эксгибиционисты.
В этих суждениях достаточно много как истинного, так и поверхностного. Американская поэзия продолжает жить. Она проявляет себя, как собственно и сама Америка, на разных уровнях и общественных ступенях — от нобелевско-университетских салонов до гангстерского рэпа мусорников и промышленных руин.
В одном из бесчисленных музыкальных магазинов где-то в глубинах Пенсильвании я увидел плакат с тремя невыразимо колоритными, толстыми стареющими неграми в мешковатых неопрятных лохмотьях — это была группа «The Last Poets», насколько я понял, тамошний вариант Бу-Ба-Бу. Надпись на плакате свидетельствовала, что «the last poets were the first rapers». «Ага, — сказал себе я, — ага, вот еще одни возомнили себя последними и первыми одновременно».
Через неделю-другую в Нью-Йорке меня пригласили выступить в ночном кафе с комбинированным названием «Ньюйорикан». Это сочетание говорит о многом — кафе находится в одном из пуэрто-риканских кварталов Ист Виллидж. Приглашение было подписано человеком по имени Кийт Роуч. Как мне объяснили впоследствии, сленговое «roach» по-нашему будет не что иное, как «косяк».
Поэтические чтения в «Ньюйорикан» происходят каждую пятницу ночью — начало где-то в одиннадцать и приблизительно до двух-трех ночи. Вы подходите к металлической, исписанной ругательствами двери, перед которой вечно дежурит, покачиваясь, этакий исполинский седовласый дядя Том, платите ему пятерку за вход (за поэзию?) — и оказываетесь в тесном, но жутко шумном и разноцветном от людей помещении, едва проталкиваетесь мимо барной стойки, продираетесь сквозь дымовые завесы, перед вами небольшой зал, все столики уже, как у нас говорят, забиты, публика располагается на полу, на балконе, где-то еще под стенами, кто-то уже свистит и рукоплещет, над всем этим гремит музыка, безусловно, регги или фанк, или рэп...
Я никогда не забуду эту атмосферу — десятки лиц, десятки оттенков кожи, вся планета, сердце Нью-Йорка, неистовая свобода, приобретенная наконец этими потомками рабов. В Нью-Йорке не стоит ходить в музеи — какие там музеи! — просто ездишь в метро или ходишь по улицам и смотришь на людей, на эту невероятную этническую смесь, на причудливость одежд, причесок, побрякушек, татуировок, вслушиваешься в эти испанско-англо-китайские языки и начинаешь наконец ощущать, какой смысл несет в себе библейская мифологема Вавилона...
Я никогда не забуду появление на подиуме всеобщего любимца Кийта Роуча с неизменным «косяком» — его конферансы должно быть особенно остроумны, хотя я почти ничего не понимаю по-гарлемски, как и по-ямайски, но когда он произнес «бубабу» — словно древнее африканское заклинание, я понял, что подходит моя очередь...
Я никогда не забуду и настоящих заклинаний — харизматичный и длинный, как баскетбольная звезда, черный поэт читал — нет, проповедовал! — какие-то революционные строфы, а публика хором повторяла за ним боевой и, наверное, священный рефрен, что-то типа «ом, ша-лак, ша-лак!»...
Я никогда не забуду, как у меня подгибались колени и пересыхало во рту. Я ведь уже успел забыть, что такое этот трепет, этот паралич. И вот — ситуация, как пятнадцать лет назад: тебя здесь не знают, ни малейшего спуску не будет, ты чужой, ау-у, чужой, показывай, чего ты вообще стоишь и что ты здесь забыл среди нас...
Первый контакт с микрофоном почти все ставит на место. Тебя слушают чрезвычайно внимательно, все они очень красивые, настоящие разноцветные цветы земли. Я предложил им «Казака Ямайку», автор перевода Виталий Чернецкий сделал, кажется, совершенную английскую версию, из которой я в частности узнал, что наше «сивуха» следует переводить как «moonshine», т.е. «лунное сияние». Хотя наибольший успех у публики имела строка «невже коли ти Європа — то вже не єси чоловіком» — здесь им все стало ясно: ага, эта Украина — это тоже какая-то недавняя колония, это тоже борьба с рабством, это такие беглые рабы, которые никак не выбредут на свободу...
А под конец был еще шок от старого пуэрториканца, короля здешних поэтов, со всех сторон окруженного богемными девочками. Он просто обнял меня и сказал что-то такое, от чего я мгновенно протрезвел бы. «Listen, — сказал он, скалясь во всю ширь своей экваториальной улыбки, — Taras Shevchenko is my favorite poet! And l also know yob tvaju mat’!»
Он хотел сообщить мне две приятные вещи — и сообщил их.