Поэтический текст наделен высокой степенью самодостаточности. Поэтому вытягивать из автора больше того, что он доверил бумаге, возможно, было бы даже некорректным. Однако живая культура — это не только создание текстов, но и игра смыслов, ценностного расширения и набухания семантического поля вокруг них. Желание такого сотворчества с новым текстом и было, наверное, наиболее аутентичным побуждением к встрече с Василием Герасимьюком. Василий Герасимьюк, автор поэтических сборников «Смереки», «Потоки», «Космацький узір», «Діти трепети», «Осінні пси Карпат», «Серпень за старим стилем» и последнего — ставшего основой нашей беседы — «Поет у повітрі». Лауреат нескольких литературных премий, в частности, премии им. П. Тычины.
«НЕ СЧИТАЮ СЕБЯ НИ СЛУГОЙ, НИ ПОВЕЛИТЕЛЕМ СТИХИЙ»
— «Поет у повітрі» — звучит как-то напряженно и звонко. Возникает вопрос: хватает ли современным поэтам воздуха?
— Ключ к названию сборника, конечно, следует искать в том, что воздух — это одна из стихий. Между карающей и очищающей стихиями огня и воды, первым и конечным домом — землей, воздух — это место пребывания поэта; хотя даже поверхностно ознакомленному со Святым Письмом известно, кто там еще находится. Однако я не считаю себя ни слугой, ни, тем более, повелителем стихий. А что касается нехватки воздуха… там задыхается не только поэт — задыхается его отец, задыхается дед, который умирает утром на Юрия. Задыхается свеча... Мой дед, командир сечевых стрелков, умер утром на Юрия, в самый виталистический день гуцульского календаря. Это событие резко запечатлелось в памяти моего отца. Потом воспоминание передалось мне... Книга начинается и заканчивается словом «поэт», потому что она хотя и является данью стихиям, но посвящена поэту. Там, собственно, два мотива: задыхание и омерзение. В сборнике речь идет и о политике, где поэт, как ворон, питается мертвечиной.
— Слово «поэт» воспринимается не столько как метафора, сколько как культурная универсалия, архетип. Между тем конкретика нынешнего украинского литературного процесса является такой, что здесь с одинаковой интенсивностью и репрезентативностью работает сразу несколько поколений, которые иногда возводят вокруг себя глухие каменные стены недоразумений. Как дышится поэту в атмосфере, где за корпоративной суматохой многие не замечают, что в воздухе «исчез звон»?
— Ну, это вы говорили с точки зрения ребят, которые пришли в литературу в 90-е годы. Я хочу говорить, скорее всего, о личностях в искусстве, чем о поколении. Что касается меня, то у меня хорошие отношения и с «шестидесятниками», в частности, с Леонидом Талалаем, которому посвятил стихотворение, и с новой генерацией — Анатолием Днистровым и многими другими. Лично я не вижу этой корпоративности, о которой много рассуждают теперь, особенно молодежь. Да, образовалась Ассоциация украинских писателей, но опять же — не по градации поколений. Например, Борис Нечерда был членом АУПа. Но есть и совсем юные — София Андрухович.
Что же касается исчезновения в воздухе звона — это почти буквальная цитата из слов моей матери. Она говорила: «Вот теперь, весной, я не слышу звона в воздухе». В середине ХХ века в Карпатах уничтожили древние леса — об этом напоминают те «знаменитые» дарабы, которых рисовали на лубке. Исчез звон. Воздух стал пустым. Этот факт, теперь уже будничный в Карпатах, для меня обрел метафорическое звучание. Как и закрашенное сердце Спасителя, о котором речь идет в сборнике. Но и здесь в основе определенная конкретика — я видел эти закрашенные сердца. В хатах образы с Пресвятым Сердцем Спасителя еще были, а в церквях, которые попали под юрисдикцию русского православия, на подобных иконах «открытые сердца» зарисовывали... И вот это все: вырубленные леса, закрашенные сердца, матери, которые, будучи беременными, носили под своими сердцами представителей нашего поколения и убегали от преследований новой власти (ведь в наших краях движение УПА продолжалось до середины пятидесятых), образовало трагическую реальность середины ХХ века. Реальность, в которой я рос. Этот ритм побега, нервное качание младенцев, когда не помогали протяжные колыбельные предков, эта разряженная атмосфера, собственно, отсутствие воздуха — переданы в сборнике.
— На творческом вечере в Национальном музее Тараса Шевченко Игорь Римарук процитировал Вадима Скуративского, который охарактеризовал ваше творчество как «семантическую альтернативу» режимному искусству...
— Я верю в появление новой эстетической реальности. Все реминисценции постмодернизма и игра в бессмыслицу, это, как говорят русские, «оплаченные счета». Момент нового, настроение нового в современной литературе я увидел у Тараса Прохасько, прочитав недавно его книгу прозы. Несмотря на определенные аналогии, там есть всплеск фантазии.
«ОЧЕНЬ БЛИЗКО К БОЖЕСТВЕННОМУ ПРИКОСНОВЕНИЮ... »
— В контекст нашего разговора о новой эстетической реальности хочется ввести эту знаковую для вас метафору «поэт в воздухе». Напрашивается ассоциативный ход: поскольку воздух является стихией, которая способна сочетать между собой другие стихии, то и поэт как метакультурная реальность рождается именно на рубеже, в зоне пересечения здешнего и нездешнего?
— Это, действительно, одна из узловых проблем: стык разных реальностей. Я никогда не любил реминисценций, но в этом сборнике они появляются — здесь они выделены курсивом. Книга содержит как очень конкретные жизненные мотивы, так и универсальные. В ней есть то, что всегда называли «карпатскими мотивами» в моем творчестве, хотя это просто мои выразительные средства. В книге я специально создал стык различных реальностей, начиная с реалий культурных и заканчивая повседневными. Здесь есть интерпретации мотивов Старого Завета — особенно это проявилось в мистерии «Єзавель» (в сюжет введена наша современница). Основной узел ХХ столетия я увидел именно в судьбе женщины. Возможно, так можно сказать о каждом столетии Украины. Благодаря опыту старших людей вспоминаются времена, когда еще Молодая, приглашая на свадьбу, заходила в каждую хату и целовала всех. Был такой обряд в Карпатах, он куда-то бесследно исчез после Первой мировой. И это стало метафорическим моментом...
Этот стык разных реальностей помогает мне во многом разобраться — в первую очередь, в себе самом. Хотя он создает ситуацию негармоничную, столкновение противоречий. Но это почти блоковский рецепт: «сладкий яд противоречий». Как человека в некоторых случаях лечат змеиным ядом, так и посредством «сладкого яда противоречий» приходится выяснять, что вокруг тебя происходит.
— В пространстве вашего сборника видится стык и конфликт и такой пары: высокого Грегота, «чорного, як міт про полеглого Бога», и реальности Евбаза, по которому надо дойти до ночного киоска. Здесь неизбежно должна быть поставлена проблема тождественности...
— Грегот — это одна из ближайших к моему любимому Космачу вершин Черногорского хребта. Я вижу его из окна своей хаты. Это и звучит красиво: «Грегот» — так, как будто сам эти камни переступаешь. В переводе это означает: «каменная гора — верх покрытый камнями» (Греготов несколько в Карпатах). Когда за эту гору садится солнце, Грегот возвышается темный и нерушимый, поражая резкостью контуров. А Евбаз — это уже совсем другая реальность. Так назывался район Киева, где жил в период, когда мне было тридцать пять — тридцать восемь лет. Для поэта этот возраст является кризисным... Недалеко от тогдашнего дома универмаг «Украина», цирк. Здесь и площадь Победы, которая когда-то, собственно, и была Евбазом (Еврейским базаром). А еще раньше она называлась Галицкой, потому что через нее галичане въезжали в Киев. И это все вместе с домом Параджанова и «конницей от Софии» сложилось в определенную мозаику.
Но Евбаз наших дней и Грегот я не хочу противопоставлять между собой на уровне метафор. Мол, там счастливое детство босоногое, а здесь черный Киев — «город мертвых». Около Грегота я рос и прожил первые свои пятнадцать лет, а здесь — тридцать следующих (с коротким промежутком в Коломыи). Но определенная суть в таком сопоставлении есть, и эти две реальности всегда будут меня преследовать...
— Так потихоньку мы приближаемся к настоящему дому поэта. Где же он?! Богдан- Игорь Антонич, предчувствуя свой скорый уход, писал: «Мій дім не тут, а за зорею…»
— Привлекательный лабиринт… Впечатление первых лет моего детства — молния дает на небе резкий излом. Такие молнии, ветвистые, на все небо, бывают, конечно, только в горах. И в том отсвете возникает впечатление, что ты какое-то мгновение видишь свод храма. И этот небесный храм, который стоит в детских глазах изломом молнии, напомнил мне храм поэта. Он исчезает и возникает моментально — не успел опомниться, и уже нет — это очень близко к Божественному прикосновению слова, к его высшему проявлению. Этот дом не за зарей, он здесь, в небе... В жизни должен быть этот небесный свод, возникающий на несколько мгновений. Я хотел в книге передать покой — покой храма, который веками стоит на земле. Но даже в этом мгновенном храме, который возникает в изломе молнии, также можно почувствовать небесный покой и вечную небесную длительность. Ибо что такое время существования земного храма по сравнению с космическим временем?!
«ПОЭЗИЯ ЧЕРПАЕТ КАК ИЗ ЖИЗНИ, ТАК И ИЗ СМЕРТИ»
— В сборнике есть еще один стык, который стоит затронуть: встреча этого мира и иного (зазеркалья?). Особенно это чувствуется в «Київській повісті» с ее водными плоскостями…
— Что касается зазеркалья, то надо говорить открыто: смерть. И именно это я имел в виду. Поэт Рильке сказал: «Смерть — это только другая сторона жизни, просто она менее освещена». Но поэзия черпает в одинаковой мере как из жизни, так и из смерти... «Київська повість» написана на смерть одного моего друга, инженера по профессии, писателя, представителя нашего среднего поколения, Виктора Никитюка. Он ушел от нас и теперь смотрит с Пешеходного моста в зеркало Днепра и видит «сто сот лиц», которые проходят мимо нас и направляются в Канев, Ольвию, аж за Эвксинский Понт. Смотрит он и в зеркало бассейна — это достоверный момент. На Волошской улице Виктор какое-то время жил — полуподвальное помещение, откуда он смотрел на «икры в небесах крепдешина». Он описал, что делалось на Подоле именно в середине XIX века. Теперь же на месте этого дома плавательный бассейн...
Виктор Никитюк хотел написать повесть, но не успел этого сделать. Я рискнул дописать «за него». Он рассказывал мне, что, глядя, как дети плавают в бассейне, словно видит сквозь толщу воды стены своей комнаты, лубочный коврик со сценой охоты, который висел над кроватью. Говорил, что хочет начать с того, как ловит себя на мысли, что единственное его желание — дождаться, когда все дети уйдут из бассейна, прокрасться туда и нырнуть в воду. А там, в воде, идет лубочная охота на волка. У меня в поэме здесь возникает ассоциация с нынешним днем. Одно из названий ловца «мародер». Мне хотелось сказать: «Ребята, затянулся сезон ваш!». Не та охота. Все это не то... И только волк на картинке настоящий. Как следствие жизненных кульбитов, когда все перевернулось с ног на голову, а трагедия стала фарсом, делаешь вывод, что больше всего тебя трогает жертва с лубка, с ее декоративно выписанными каплями крови на траве. Видишь, что только эта жертва является аутентичной. Чувствуешь себя невольно этим волком, загнанным зверем. Не хочется говорить, что здесь идет какая-то мистическая охота — продолжается почти мистическое в своей ежедневной неутоленности мародерство в этом крае. И лубок — это единственная реальность, достоверная, которую видишь ежедневно.
— Но настоящий поэт даже в таком состоянии успевает увидеть как: «На скелі/проти сонця/павучок сплітає/образ Богородиці»?
— Да, но это уже из другой облавы. Если первая является где-то виртуальной, то эта вполне реальна. Это из поэмы «Сигла». Мужчина прячется от облавы. Он один из последних воинов УПА и бежит, чтобы спрятаться в такой лес непроходимый, который в наших краях называется сиглой. Но перед этим жена ему сказала, что его будут искать и нужно спрятать документы, семейные реликвии, деньги. Они прячут это далеко в горах, на конюшне — туда же советы не придут. (Те люди, которые стали прототипами моих персонажей, действительно пошли на конюшню и, положив свое сокровище в ясли, прикрыли его навозом.) И когда мой герой в последний раз зашел на конюшню, корова уже доедала платок, а документов, песенников со стрелецким песнями не было. Он понимает, что его выследили и «продали» свои. Если раньше он четко знал, где враг — советы или гитлеровцы, то теперь враг оказался в своей хате. И когда он добегает к сигле, то видит, что все его вещи на елях. Как это произошло, что это за мир такой? — спрашивает и не может понять. В процессе написания стихов я заметил, что здесь все так накручено, что без какого-то светлого момента это здание просто развалится от своей негативной энергии... Возникает паучок, который напротив солнца сплетает образ Богородицы. Этот образ Богоматери из паутины — возможно, единственно светлый момент, который еще остался на земле. Если бы он этого образа не увидел, вся жизнь потеряла бы смысл...
— В чем для вас выражается стык творчества Божественного и человеческого? Где пересечение?
— Я думаю, что точки пересечения нет и не может быть, потому что нам не дано понять Промысел Господа. Я написал, что больше всего благодарен Творцу за то, что не постиг Его Промысел. Божественность в творчестве проявляется чаще всего в музыке, в полотнах Мастеров. Написано, что мы созданы по образу и подобию Божьему. Но чаще всего мы хотим Творца к своему подобию привести, а не приблизиться к Нему. В рецензиях на сборник «Поет у повітрі», которые уже появились в прессе, есть о моменте богоборчества в моей поэзии, о недоверии к Творцу. Но здесь просто передано состояние человека, который должен это сказать. Это не значит, что он так на самом деле думает. Есть в человеке определенное состояние постижения мира — если он этого не скажет, он будет не аутентичным...