Считаю, таких чудовищ, как я, надо стерилизовать. Размножаться им давать не надо, они не способны обеспечить своих детей
Ее всегдашняя отстраненность от бурлящих кинематографических страстей, модных тем и магистральных идей, тем не менее, не стала помехой славе кинохудожника первого эшелона. Особенность же ее имени в том, что его нельзя представить в ряду иных имен, пусть даже сопоставимых во времени и творческом масштабе. Ее принадлежность к шестидесятникам — лишь биографическая данность. Ее имя не встретишь и в их, нынче почти номенклатурных, списках. И как бы с годами не менялся ее взгляд на мир, как бы не изменялось направление его устремленности от «Коротких встреч», «Долгих проводов» до «Астенического синдрома», а затем «Чувствительного милиционера» и «Трех историй», этот взгляд сохраняет свою болезненную непредвзятость. Своего рода — неискушенность. В том числе и неискушенность успехом и официальным признанием.Ее имя остается паролем для рефлексирующих киноманов и интеллигентствующих снобов. Ее фильмы, не знающие кассового успеха, рассмотрены под микроскопом в многочисленных киноведческих экзерсисах. Нынешнее же интервью с Кирой Георгиевной, которое мы предлагаем вниманию читателей «Дня», необычно именно искренней наивностью вопросов, заданных, как принято говорить, маститому, но неискушенному режиссеру неискушенным зрителем. А ведь нет ничего сложней, чем отвечать на простые вопросы.Анна ШЕРМАН, «День»
— Кира Георгиевна, на какого зрителя вы рассчитываете, снимая свои картины?
— Ни на какого зрителя я не рассчитываю. Если бы у меня был расчет, я бы сняла совсем другой фильм — кассовый. Считаю, что я, в принципе, не инвалид, не урод. Внешне человек с двумя руками, ногами, с одной головой. Наверное, внутреннее строение мозга сходно с общечеловеческим. Поэтому если я буду делать то, что интересует меня, то это еще кого-то заинтересует. Пусть малое количество. Если б никого не заинтересовало, то я была бы марсианкой. Это в оправдание тому, что вам кажется. Если вам не нравится это все, то почему вы смотрите?
— Мне как раз нравится, но в какой-то момент стало страшно...
— Значит, искусство вас пугает больше, чем жизнь. То, что существует на экране, это мираж, который мы фиксируем на пленке. А жизнь, окружающая нас, состоит из Чечни, убийств и т.д. Если на это вы можете закрыть глаза, то здесь — достаточно выйти из зала. И это гораздо проще, чем закрыть глаза на жизнь. Потому что она все равно будет все время на вас налезать, потому что она все время с тобой, а искусство... А искусство, ну Бог с ним! Если просто страшно и нет никакого эстетического удовольствия, то можно не смотреть.
— И не смотреть нельзя.
— Значит, вам от чего-то хорошо. Это и называется эстетическое наслаждение. Вы познаете нечто, сделанное в форме, которая вам чужда. Значит, вы получаете удовольствие, такое, временами мучительное, удовольствие.
— Мучительное — это то слово.
— Значит, вы хотите удовлетворить любопытство, что-то познать. А иначе — вы просто плюнули бы: пошла вон. Вас увиденное мучает и одновременно притягивает. Я с самого начала снимала такие фильмы, хотя при всех режимах мне говорили одно и то же: вы искажаете, вы неправильно снимаете. Я раньше всегда говорила: да, у меня такой метод, потом мне надоело так отвечать. Мы одним и тем же нервом чувствуем и удовольствие, и боль. Но он обычно защищается, и в течение жизни обрастает мозолью. Становится менее чувствительным: не тревожьте меня, хочу спать спокойно. Я сначала как бы мучительно сдираю эту мозоль для того, чтобы в самом конце капнуть елею. Мучения и удовольствия, контраст. Это мои мысли, мироощущения. Я воспринимаю мир с ужасом чаще всего, когда от него не отмахиваюсь. Но как всякий художник, когда воспроизвожу увиденное, получаю только удовольствие, мироощущение отходит, я временно освобождаюсь от ужаса. Именно поэтому я люблю снимать кино. Ненавижу паузы, простои, безденежье.
— Для заведомо некассовых фильмов трудно найти спонсоров.
— Я ищу, ищу. Но, увы, я не умею искать. По-дурацки устроена. Годы надо ждать, пока манна небесная капнет. Я легко могу себе представить, что вообще ничего не буду снимать. Хотя фильмы мои дешевые, они камерные. Не так много и денег нужно...
— Как ваши фильмы воспринимает молодежь?
— Молодежь смотрит эффективно. Гораздо эффективнее старшего поколения. Они смотрят это смеясь, испытывая родственные ощущения, хохоча, что-то им доставляет удовольствие, что-то созвучно их опыту. Старики воспринимают все буквально, с ужасом, смотрят не как посторонние, воспринимают все, как нечто личностное. Молодые смотрят более абстрактно.
— Почему вы всегда затрагиваете темные стороны жизни?
— Так мыслю, наверное.
— У вас нету хэппи-энда.
— Для фильма «Три истории», к примеру, я специально друзьям заказала такие новеллы, в которых были бы убийства. Не расследование убийства, а просто факт.
— В этом фильме у вас прослеживается тема возмездия. Жажда справедливости?
— Во второй части картины описана очаровательная маньячка, у которой простая понятная логика справедливости, с ее точки зрения. Этакий справедливый ангел — мститель за детей. Обычно мы не воспринимаем маньяка, а этого мы понимаем. Мы понимаем, как возникла эта мания. Это трудно проследить, даже психиатрам, а в фильме, по-моему, придуман гениальный ход.
— Все ваши фильмы неординарны. Время поменялось, вы — нет.
— Сегодня стало свободнее говорить о вещах, которые меня волнуют. Раньше все это было сопряжено с какими-то запрещениями, предупреждениями.
— Не было ли в связи с этим больше азарта?
— Тут вы попали в десятку. Азарта было больше, потому что надо было идти окольными путями, это трудно, но вынуждало принимать образные решения. Перед перестройкой в нашей системе был абсурд и идиотизм полный, по принципу: а ничего нельзя вообще. Даже «Дети подземелья» Короленко. А чего ж тогда революцию делали, если не показывать, как бедные бедны. А им все казалось: какие-то параллели проводятся. Просто: беги, но стой, иди, но лежи. Это была полная смерть.
— Сегодня вы свободны в творчестве, но материально ограничены.
— Для меня это несравнимо. Рабом быть ужасней всего. Поэтому даже если я никогда не буду снимать, у меня есть свобода говорить то, что я думаю. Это прекрасно. Идеология ужасна. Деньги — это что-то более естественное, натуральное, свойственное людям. Я тебе даю деньги, сними то, что я хочу. Это понятно.
— Вероятно, раньше вы больше ощущали свою популярность, потому что когда что-то запрещают, все рвутся это посмотреть.
— Нет. Я была известна в очень узких кругах, киноклубах. Снимался фильм, делалось семь копий, и практически нигде не показывался. Это неестественно.
— Вы смирились с тем, что большинству надо не то, что вы делаете?
— Абсолютно. Мне бы только хотелось, чтобы мои ценители были с деньгами.
— У вас есть группа единомышленников?
— Их нельзя назвать группой. Это люди, которым нравится то, что я делаю, но они бедны.
— Чему вы себя посвятите, если не будете снимать фильмы?
— Не знаю, если бы я была одна, меня бы это совершенно не волновало. Можно прожить на очень мизерные деньги, особенно таким людям, как я и мой муж, художник. Когда есть дети, сложные дети, то становится страшно: нет денег, что будет дальше?.. Считаю, таких чудовищ, как я, надо стерилизовать. Размножаться им давать не надо, они не способны обеспечить своих детей.
— Вы можете передать им свой талант.
— Нет. Это не идет так логически: ты их любишь, но не властен сделать такими, чтоб они тебя понимали. Они другие, но ты их все равно любишь.
— Ваши дети вас понимают?
— На самом деле — нет. Художник должен быть одинок, тогда он свободен, он отвечает сам за себя. Он и все. А остальное — его личное собачье дело. Я чувствую вину перед детьми. Я всю жизнь чувствую себя перед кем-нибудь виноватой.
Ведь я и не хочу делать что-то другое, и не умею. Если бы мне сказали: а ты сделай кассовый фильм, и накорми своих детей, я онемела бы сразу, это был бы тупик. Так получилось, такое внутреннее устройство, такая судьба.
— Может быть, время у нас такое, когда даже профессионалы не могут заработать деньги.
— Во всем мире такое есть. У нас более обостренно, потому что мы совсем нищие. И все усугублено этим.
— Скажите, а вы сами любите смотреть какие-нибудь легкие, веселые фильмы?
— Я очень узкий режиссер, и очень всеядный зритель. Люблю, главное, чтобы был хорошо сделан фильм, потому что замечаю слабые стороны сразу. Почему-то считается, что человек должен любить то, что ему близко, а я наоборот. Если сама это умею, то зачем смотреть. Это как путешественник, который любит экзотические страны.
— Какие вам нравятся режиссеры?
— Я могу ограничиться одним, который мне нравился всегда, это Чарли Чаплин. Это мой идеал, я могу его смотреть в сотый, тысячный раз. Я его обожаю, и учусь у него. Хотя мы все у него учимся. Даже у плохих режиссеров мы учимся, от обратного. Но от него я получаю удовольствие. Я не могу смотреть фильмы, просто расслабившись. Если неинтересно, я лучше пойду спать. Я старалась на кинофестивале смотреть все, потому что сегодня наш фильм на экране — большая редкость.
— Какую музыку вы любите?
— Назвать вам Моцарта, Бетховена, Машу Распутину? Не скажу, что я знаток, мне нравится многое, разное, но по-настоящему я люблю тишину.
— Вам не обидно, что вы не можете изменить эту жизнь?
— Это у каждого есть в той или иной степени. Это только вопрос степени. Как и все на свете.
— Но вы-то должны это чувствовать острее, чем другие.
— У режиссеров есть иллюзия, что если они ЭТО снимают, то как бы немножко от ЭТОГО избавляются, что-то в них самих меняется. Я в это не верю. У меня есть надежда, что я на некоторое время избавлюсь от навязчивых, печальных мыслей. Я умею получать удовольствие от кино, от искусства. По крайней мере, я могу отвлечь кого-то на что-то красивое, искусственно-прекрасное. Искусство вообще так должно поступать. Мы даем некую замену чему-то отвратительно-жизненному. Может быть, человек вместо того, чтобы пить или кого-то убить, будет смотреть на экран, отчужденно воспринимая реальность, а не злобно в ней участвовать. Но я не думаю, что так можно изменить мир. У меня есть фильм «Астенический синдром», в котором две старушки кричат: «В детстве я думала, что если бы все люди прочли Льва Толстого, то они б стали добрыми и умными». Я тоже думала, что если бы все прочли «Войну и мир», как бы они поумнели, получшели. Не происходит почему-то этого. Искусство не владеет такими волшебными чарами.
— Почему же опыт ушедших поколений ничему не учит последующее?
— Зло заложено в природу вещей. Оно не искусственно привносится откуда-то. Зло, как и добро, — оно в нас. А искусство — это удовольствие!