Оружие вытаскивают грешники, натягивают лука своего, чтобы перестрелять нищих, заколоть правых сердцем. Оружие их войдет в сердце их, и луки их сломаются.
Владимир Мономах, великий князь киевский (1113-1125), государственный и политический деятель

ЛЕСТНИЦА В НЕБО

5 июля, 2002 - 00:00


Наталка Половинка — актриса и певица, исполнительница основных ролей во Львовском театре имени Леся Курбаса. Впрочем, в артистической среде у Наталки — особое место, обусловленное сотрудничеством с двумя легендарными художниками — великим реформатором театра Ежи Гротовским и американской певицей Мередит Монк. Именно в знаменитой школе Гротовского молодая львовская актриса совершенствовала свое сценическое дарование. А дружба с Монк подтвердила духовную общность двух певиц — независимо от культурных и языковых различий.

Ныне, не прекращая работу в театре, Наталка выступает с собственной программой аутентичного пения, ведет тренинг актерского и вокального мастерства, осуществляет постановки различных арт-акций. На фестивале вокального искусства «Глубокая глотка, или Опасные связки», прошедшем в Москве, успешно выступила с ансамблем Юрия Яремчука, их композиция выпущена на компакт- диске — сборнике лучших вещей фестиваля.

Наша встреча произошла после одного из редких — для Киева — выступлений Наталки с сольной программой, составленной из народных песен и классической украинской поэзии.

— Кто помог вам стать тем, кто вы есть?

— В первую очередь моя бабушка. Она прожила чрезвычайно тяжелую, долгую жизнь, — шестеро детей, и война, и голод, и все это без мужа. При этом была самым веселым человеком, которого я когда-либо видела, очень такая настоящая, живая, смешная до последних своих дней. Далее, очень хороший педагог в музыкальном училище. Она настолько вводила в ремесло, извлекала из тебя наружу творца, твою творческую сущность. Надо мною она поработала очень хорошо. Вообще, обширная тема, на книгу, — учителя, которых ты встречаешь, друзья, которые становятся учителями. В этом смысле мне, конечно, везло.

— Говоря о ваших учителях, трудно не вспомнить Ежи Гротовского.

— Вы знаете, все, кто с ним знаком, не могут не говорить об этом очень интимно. Я все время замечаю, что связана с ним. До того момента я просто училась. Он же работал таким способом, что мы начали смотреть на себя, словно впервые, живьем, встретились с собой. Первый вопрос: кто я? И отсюда остальные вопросы — основные, бытийные; при этом начинаешь мыслить очень конкретно, напрямую. У Гротовского ведь дело не в актерстве. Он начал, конечно, с конкретной территории театра, но потом, познавая соотношение режиссер-актер, актер-актер, актер-учитель, пошел вглубь человека. И так, через театр, открыл дорогу духовного учителя. К несчастью, это затасканное понятие, в реальности же — очень практическое, ясное. Это выбор каждого из нас. Кто-то занимается наукой, кто-то журналистикой. И если это твой постоянный путь, то рано или поздно выходишь на кардинальные вопросы, связанные с жизнью вообще, очень человеческие и очень простые. Чей ты сын, куда ты идешь, что и ради чего делаешь, чему служишь и служишь ли. Вообще, это долгий разговор. Что именно вас интересует?

— Это имя окружено таким количеством легенд и интерпретаций, что любое свидетельство о его работе ценно само по себе…

— Он только присутствовал на занятиях, очень редко вмешивался. Но при этом — ощущение отца, как в детстве, очень первичное, природное. Так вообще кажется рядом с человеком, много познавшим: ты около тихого света, начинаешь воспринимать первозданность жизни. Учительство Гротовского в том, что он провоцировал людей на путь самопознания. Это момент встречи, правда, очень интимный — с собой внутренним.

— Но этот момент может быть очень дискомфортным, не так ли?

— Это оттого, что мы очень редко позволяем своему внутреннему человеку выходить на поверхность. Повторяю, феномен Гротовского в том, что он перешел из безукоризненного художественного качества на духовный путь. Он, будто бы покинув театр, на самом деле покинул условность, сделал выбор. Да и театр как территория игры бесконечен, потому что жизнь построена именно как игра, вечно изменяющаяся. И познавать это можно бесконечно, даже вопреки привычному понятию сцены. Именно таким театром он занимался до последнего времени.

— Еще одно имя в вашей судьбе — Мередит Монк.

— Я встретилась с Мередит еще до того, как мы познакомились непосредственно. Сначала мне все говорили, что я на нее очень похожа. Когда же я послушала, что она делает, то поняла, что дело не в сходстве, просто я ее понимаю, от А до Я. Потом ей передали мой диск, она его послушала и была готова к встрече. Так что в Америке мы встретились очень хорошо, как старые знакомые. Кстати, ее дед откуда-то из-под Киева, эмигрировал в начале столетия, был славным российским певцом — она мне давала послушать его запись «Эй, ухнем!». Это у них, судя по всему, наследственное, ибо и мать у нее известная певица. Когда Мередит начала петь, она стеснялась, потому что после успехов матери ей ничего не светило. И мать просто запрещала ей петь. Тогда Мередит начала заниматься танцами, и, как она говорит — в определенный момент заметила, что в звуке можно танцевать, потому что звук — прежде всего. Мать поняла это и запрещать перестала.

— А что все-таки объединяет вас с Мередит?

— Понимание того, что звук — наилучший скальпель, через него все открывается. У каждого есть такой скальпель — у кого-то слово, у кого-то математическое мышление, у кого-то краска, цвет. Иными словами, Мередит тоже интересует все звуковое поле, все его возможности. Она буддистка, я православная, но законы одни и те же, какая разница, в какой прием верить. Если ты не двигаешься вглубь, то все твои приобретения потом превращаются в ношу, начинают вредить.

— Помните ли вы свою первую роль на сцене?

— Очень хорошо помню — это было в спектакле «Двор Генриха III» по Дюма.

— Чем для вас ценен театр?

— Это уникальная территория, которая позволяет не застывать. Там всегда очень много изменений. Когда делали Дюма, все мы были молодые, влюблялись, и это отзывалось в спектакле, очень игровое представление, фонтан игры, очень радостной и романтичной. Работа с текстами Стуса в «Марко Проклятом», обернулась познанием структуры украинского духа, мифа на современном уровне. А потом через Винниченко — все наши поэты 1920- х, расстрелянное возрождение, пласт очень цветущего, утраченного, потенциально великого поколения, еще одна встреча со своим родом, культурой. Спектакли по текстам Сковороды, — совсем другой способ работы, так и украинское барокко зацепилось, а это тоже звук, то, без чего наша история невозможна, самый плодородный слой культуры и истории, живительный и по сей день. «Забавы для Фауста» по Достоевскому — огромнейший опыт…

— Что сейчас представляет собой Театр имени Леся Курбаса? Лабораторию, студию, театр для всех?

— Нет, уже не лаборатория. В определенный период мы так жили. У нас был период возрождения вкуса сцены, когда мы только начинали в эпоху советских театров-заводов. И появились такие маленькие ростки, множество маленьких студий, исследовавших, что такое собственно театр. Все они исчезли. А наш театр выжил, потому что стал лабораторией, ушел под воду, долго занимался исследованиями. Сейчас театр понемногу открывает окна, возвращается к законам очень театральным, но при этом имея опыт поиска за плечами.

— Ваши вокальные программы появились уже после Гротовского?

— Нет, я пою всю жизнь, с детства. Могла бы в свое время заняться нормальной эстрадой, но этого было бы слишком мало. Потом уже, в консерватории, начала заниматься вокалом параллельно основной специальности, но тоже возникли трудности — потому что в консерватории формируют определенный способ пения, сложившийся исторически, надо становиться нормальной оперной певицей. А меня интересует духовное пространство звука, не история, не стиль. И тогда я оставила это. В моей жизни появился театр, а там все связано со звуком, с интонацией. Уже актрисой я поняла, что не могу не петь, потому что для меня это нечто настолько повседневное, привычное, что я никогда даже не задумывалась о своем призвании. И только недавно я начала понимать, что пение в себя вмещает для меня наибольшее, и не только пение. Скорее, важен звук — как объемная категория, как выбор, который можно видеть.

— Что же такое тогда для вас сцена?

— Это театр, на котором мыслят музыкально. Есть режиссеры, работающие именно так. Кстати, каждый хороший автор музыкален, у него есть свой музыкальный строй, его произведение написано, как хорошая фортепьянная соната или симфония. А я только в тот момент превращаюсь в актрису, когда становлюсь на точку зрения музыканта, как ни удивительно.

— Но все-таки вокальный концерт и драматическая игра — довольно разные занятия…

— Раньше все говорили, и мне самой так казалось, что это надо разделить. Потом я поняла, что это неделимо. Ведь и в греческом театре поэзия, музыка, танец были слиты воедино. Да, есть такое представление, что музыка — высший вид искусства, а театр более грубый, воздействующий через материю. Но он звучит, с одной стороны, через тело, а с другой — через наивысший механизм, какой дало небо земле — через человеческое сердце. Вот на этом, тончайшем уровне, на территории сердца, театр и складывается как музыка. То же происходит с песней — она превращается в зримое, объемное повествование, несет в себе людскую историю, выразительно драматические отношения. Я бы хотела сделать чисто песенную работу в театре, но так, чтобы украинская народная песня стала очень современной, на глубочайшем уровне, драмой.

— А по какому принципу вы подбираете тексты в свою программу?

— Тексты и мелодию я как раз не подбираю. Беру только то, что мне как-то так падает… Вот почему-то тебе только это звучит, и все. И ты, как-то песню увидел в нотах или услышал, — и еще ничего не понимая, падаешь в нее, как в пропасть, и там есть что-то такое, что тебя не отпустит. Такое впечатление, что не мы выбираем, скорее, песни выбирают нас. Они идут тебе навстречу, но какая-то из них летит к тебе. А уже как они складываются… Скажем, программа, которую вы слышали, тяжко давалась. Сначала собираются песни, а потом ты видишь, что они составляют историю. Они пришли, а потом между собой сами и укладываются, потом замечаешь, что это уже определенный рассказ, драма какого- то человека — а какого? И уже не совсем от себя говоришь, видишь уже персонажа, от имени которого все это рассказывается. Такой театр пения — наиболее мне близок. Но я редко что-то подобное делаю.

— Рассчитываете ли вы на определенную аудиторию?

— В каждом конкретном случае настраиваешься на те или иные условия, на определенное пространство. Бывает так, что можно провести целый день в зале и не подружиться с ним, ведь навязать себя определенному пространству невозможно. Это как приходя в чужой дом, ты не можешь вести себя как хозяин, только как внимательный гость. И зал, и люди в нем тоже формируют музыку.

— Люди тоже приходят из иных пространств.

— Тоже звучащих определенным образом. Ты, — хочешь, не хочешь — как-то сотрудничаешь с людьми, вызываешь их на сотворчество. Актер это понимает, певец, быть может, нет. Актер, как только начинает играть, чувствует, насколько объективно звучат его реплики, как их слышит зритель. Одновременно он должен пропускать их сквозь себя. Такое существование в двух плоскостях. Ты все время слушаешь, что происходит. Так же и с пением. Ты не настраиваешься специально на зал, но все время слушаешь, что происходит. Каким-то образом публика все равно приобщается, и я точно знаю, что это не только я делала.

— Но насколько легко вам удается приобщать людей к такой работе?

— Уже год мы поем ирмосы — духовные напевы. Каждый раз — полный зал молодежи. Она откликается наиболее охотно, но специально это не планируется.

— То есть вы не рассчитываете реакцию?

— Скажем так, меня удивляет, если ее нет. Я ведь вижу, что в обществе есть жажда, есть спрос на эту работу. Но отсутствие обратной связи не тяготит. Наверно, это требует душевной стойкости. Сначала надеешься на социальное подтверждение того, что ты делаешь, а потом — Бог с ним, нет — и ладно. Это тебя объективизирует, начинаешь трезветь и слышать — где ты есть, ругают тебя или хвалят, отзываются ли люди вообще. Но сказать, что зависима от этого, нуждаюсь в этом, не могу.

— Можно ли говорить о ритуале применительно к тому, что вы делаете на своих концертах?

— Речь идет о том, что ты не можешь повторить старый ритуал, ты можешь только творить его сейчас. В нем есть что-то новое и что-то совсем знакомое. Но это и момент, чтобы быть, звучать в это мгновение, здесь и сейчас. Каждый актер, певец, делает это по-своему. Но если тебе удается быть здесь и сейчас, это потом не обязательно назовут ритуалом. Можно назвать это актом. Что- то произошло. Потом каждый считывает это по-своему, но что-то состоялось. Исполнитель прочитал так, слушатель по-своему. Есть структура ритуала, однако сам ритуал — только часть происходящего.

— В ваших сольных выступлениях очень много грусти. Почему?

— Наверно, что-то сейчас именно так во мне, так я ощущаю мир, и оно в людях отзывается. Мне бы хотелось двигаться больше к радости. Я почему-то перед концертом это почувствовала, почему-то ко мне пришла слеза. Песня имеет наибольшую глубину печали, грусти, и вместе с тем она вобрала самую суть — от горестного плача до плача самого радостного. Есть такая точка, особенно в народной песне, в которой все это едино. Опять вспоминаю мою бабушку — прожила страшно тяжелую жизнь, и при этом — наивеселейший человек.

— Хорошо б было у наших бабушек поучиться…

— ...воле жить. Как зерно. Оно прорастает сквозь камень, ибо стремится к жизни.

— Хотели бы вы иметь свой театр?

— Да. Не скажу, чтоб это должна была быть отдельная территория, но как-то так метафизически отделенная. Театр песни, или пения, где понятие песни не ограничено ни жанром, ни эпохой, где все поется, становится объемным и становится ритуалом.

— Делали к этому конкретные шаги?

— То, что мы делаем сейчас с режиссером из Москвы, Сергеем Ковалевичем, как раз и связано с песней как театром. Вот сейчас работаем с духовными песнопениями XVI века, превращая их в действо. Следующий шаг — такое же действо, только на материале народной песни. А там посмотрим. Может, и выпадет такая возможность, соберутся люди и образуется пространство. Перво-наперво надо быть честным в намерениях, и оно как- то будет.

— С какой эпохой вы себя соотносите?

— Если особенно не мудрствовать, то с ранним Средневековьем.

— Что вы еще любите?

— Я даже не знаю. Работа занимает все время, и еще туда как-то вмещается мой ребенок. Еще иногда я сплю… А так… Я люблю перемещаться в пространстве. Не скажу — просто путешествовать. Лучше всего я себя чувствую, когда куда-то лечу. Или еду. Или пешком иду. По Крыму, например, я люблю только ходить, от точки до точки. На одном месте сидеть не нравится. Я с завистью смотрю передачи о путешественниках, для который это стало профессией. И еще одна мечта в последнее время — хата или в лесу, или в Карпатах, в природном пространстве со студией звукозаписи. И все.

Дмитрий ДЕСЯТЕРИК, «День»
Газета: 
Рубрика: 




НОВОСТИ ПАРТНЕРОВ