Ти хочеш, синочку, в Америку,
Ти мрієш, синочку, чи ні
Скакати по сонячній прерії,
Від щастя в легкому півсні?
Мовчиш. Тобі важко промовити
Безжальний, як ніж, рішенець,
Ти нашими діями скований —
Біленький, як світ, одинець,
Ти з нас переймеш Україну —
Типову, без давніх пісень,
від вдарів то жовту, то синю,
Обтріпану в чергах щодень.
Нам зорі — бездом’я ознака,
І... хто там іще не ходив?..
Родились. І хто їх відродить
Цих виродків грою в квача —
Немовби диявол скрізь ходить
І пензлем усіх поміча.
«Згвалтована вчителька в школі».
«На станції вбито когось».
І гнеться тополя у полі,
Забута у хвилях погроз.
Крокує скорботно істерика
Назустріч непевній весні.
Поїдем, синочку, в Америку?
Поїдем, синочку, чи ні?
1990, Львів
Раньше, несколько лет назад, тоже было лето. Я с Богданом
шел в библиотеку. Шел-то я, а он — за компанию. Я — отец, а он — сын. Благодаря
родственности, я закрывал глаза на разные его проделки, а он старался не
замечать моих.
Жара.
— Почему мы туда идем? — спрашивал Богдан.
— Мне нужно посмотреть газеты. Это — моя работа. За нее
иногда платят деньги — и я покупаю хлеб, ботиночки... мороженое.
Богдан оживляется:
— И жевачки?
— И жевачки.
— Ну тогда идем... А что это за место?
— Улица.
— А как она называется?
— Швабская.
— А почему?
— Швабы — это немцы. И потому улица Швабская. Они, видно,
здесь жили.
— Что и этот магазин немецкий?
— Наверное, нет, — попадаю в тупик. — А, смотри, в этом
закрытом магазине мороженое продают, когда открыто.
— Да?!.. Знаешь, тато... я подумал, что на немецкой улице
нам надо бывать чаще. Когда открыто и есть мороженое... А куда мы еще придем?
— На площадь Петефи.
— Петека?
— Петефи. Это такой венгерский поэт, как в Украине Шевченко,
в России — Пушкин.
Аллейки. Первый желтый лист на красном камне широкого тротуара.
— А куда это мы пришли?
— Это и есть площадь Петефи.
— А-а... Петека...
— Вот и он. Видишь — сабля, а вторая рука в кулак сжата.
— А он не ударит?
— Нет.
— Тогда давай подойдем, посмотрим — что у него на сабле
висит.
— Это веночек... Зачем подходить?
— Нет, давай подойдем.
Мы подходим.
— А из чего веночек?
— Из сосны, видишь — много шишечек.
— Я хочу по нему ударить.
— Нельзя-нельзя, потому что Петефи кулаком ударит.
Отходим. Богдан оглядывается:
— А почему он стоит?
— Потому что умер, а люди, которые любят его, сделали его
из железа и поставили, чтобы не забыть...
— Хочу смотреть на рыб в реке. Ого, как высоко! Вот если
бы моста не стало — было бы ниже.
— Ниже, но сначала мы бы упали с берега.
— Нет, так не пойдет.
— Ну, тогда пошли в библиотеку.
А там:
— Тато, убей осу! Она мешает мне думать.
— Это — библиотечная оса, сынок, ее убивать нельзя. Она
всем мешает думать, чтобы долго не сидели.
— А... правильно. Я не хочу здесь долго сидеть.
Снова рассматриваем витрину с ботиночками, на которые я
все никак не заработаю, и преждевременным дедом Морозом с белым мешочком.
Его-то мы перед Новым годом обязательно купим.
— Богданчик, идем на почту, чтобы купить еще одну марку
для письма к бабке.
Закрыто.
— А для чего покупать марку?
— Она стоит денег, и на почтах по ней видят, что мы заплатили,
и потом отвезут письмо к бабусе.
— А как на письме появляется марка? Когда тете с почты
заплатить деньги — что она сделает?
— Оторвет одну марку от других, прилепит на язык, а потом
отлепит и прижмет к нашему конверту... а вот и памятник Пушкину. Это русский
поэт. Он написал: «У лукоморья дуб зе...»
— А он тоже умер?
— Умер.
— А почему, когда люди умирают, их показывают?
— Ну... люди любят Петефи, Пушкина, но им этого мало. Им
нужно, чтобы любовь ихняя была железякой или каменюкой. При жизни людей
вообще не видят.
— Чудаки эти люди... А почему мост такой длинный через
Уж?
— Потому, что внизу очень широкая яма.
— И вода?
— И вода.
— А если бы моста не было?
— Машины подъезжали бы к яме и падали колесами вверх.
— Много машин?
— Много.
— Скорее бы этого моста не стало, чтобы посмотреть.
А возле самой реки, на камнях, Богдан сказал:
— Я не мог понять, для чего я взял ведерко, а теперь ясно
— чтобы носить камушки и строить свое озеро.
— А зачем оно тебе? — перетягиваю инициативу к себе.
— Чтобы туда заплыла рыба.
— А когда заплывет?
— Чтобы носить туда воду, и не давать озерцу исчезнуть.
Мы с ним — совсем равные. Я никогда не «наезжаю» на него,
чем раздражаю мать. Я, наверно, плохой отец. Никак не могу заиметь для
Богдана и Назара дом, хорошие велосипеды, шведскую стенку. Я научился каких-то
слов и по-простому радуюсь, говоря их пацанам. Правда, с Богданом говорил
больше. Сейчас жизнь ужесточилась, приходится зарабатывать на хлеб по-крепостному
тяжко — с Назаром меньше общаюсь. Но Богдан передает ему недосказанное
мной, слышанное от меня... Их нельзя обмануть. Когда мы, в духе горбачевского
времени, собирались слинять в Америку, и наивно думали, что мы там очень
даже нужны для поднятия на новый уровень заморского общества, Богдан на
набережной возле драмтеатра показал на Уж и спросил:
— Это море?
— Море, — легкомысленно ответил я.
— Ну тогда перейдем по мосту на другую сторону и будем
жить в Америке.
Больше я так не шучу, чтобы не дезориентировать пацанов
относительно места жительства.
Мне не повезло, то хоть пусть они уедут, куда положено,
и дадут своим детям жилье, пианино, детскую мебель, ежедневные бананы.
Иногда и здесь хорошо бывает, но это внутри семьи, вне
всех циркуляров, мини- и максиначальников. Когда, например, один раз Назар
выдал определение: «Утро — это когда у трусов вырастают ноги». А однажды
в жару я лежал на спине прямо на коврике возле дивана, он прилег мне потной
пахучей головкой на грудь:
— Твои ноздри, как глаза. Черные и злые.
И он же по дороге из садика:
— В Америку я бы точно дошел пешком, а домой не могу. Возьми
на ручки.
...Тополя роняли пух. А Богдану — два. Он смотрит на белое,
ловит его ладошками и говорит вдруг:
— Тато, я насобираю его много, сделаю подушку, чтобы зимой
мне снились деревья.
Я радостно приторчал. А дома посидел, подумал и отложил
на хозяйственные нужды одну из всех неопубликованных книг своих. Тем более,
что тополя и дальше роняли в Комсомольском парке пух и грели меня причастностью
к первому сыну. Тем более, что монолитный народ микрорайона «Перемога»,
после погибели книги моей, не пришел под окна с криками тоскливого протеста,
а союз местных писателей не объявил через «Закарпатскую правду» однодневного
траура. Кому нужны стихи, когда роняют честь, а на всех, как черная рубашка,
присутствует грязь? Это в маленькой слабосильной Венгрии нежный юноша Пишти
или Дюри опубликует в школьном еженедельнике первую заметку — ее встречают
с восторгом, издают отдельной книгой в твердом переплете с многими иллюстрациями.
И после такой встречи духовной средой — растут вверх Пишти или Дюри, крепчают,
нагнетают толщину книг, поступают в академики и поддерживают затем таких
же юношей, какими были сами.
Такое секретарям наших творческих союзов, созданных Коммунистической
партией Советского Союза и до сих пор не распущенных, и не снилось.
Но как трудно найти время на общение с детьми между зарабатыванием
на помидоры и поиском штепселя для пылесоса. А надо. На систему образования,
нагнетающую механическое восприятие мира, надежды мало. Она, система, если
заставлять ребенка строго следовать ей — пробудит лишь протест, нежелание
учиться, нежелание знать. Яркий пример этому, что не угнетаемые родителями
за «тройки» и не зубрящие все подряд свободные люди находили и находят
именно свое призвание, а отличники преимущественно жалуются потом на судьбу
и неправедность жизни.
Я сам жалею, что стационарно обучался в школе дольше четырех
классов.
И университет, где для успеваемости нужно было сидеть с
выпученными глазами на всех лекциях и не спать... не спать, хоть так хотелось.
Так много было гипнотизеров. А Учителей? Готовлюсь загибать
пальцы. Думаю. И опускаю руки.
«То як жити на Вкраїні, сини мої милі?»
Не знаю.
Родственников среди европейского населения заграницы для
нас не находится. Канада только немногим помогает. О Штатах я уже говорил.
Чудик такой был я. Никто ничему толком не учил. Сам доходил. Чтобы позвонить
в американское посольство Москвы и услышать ломанный неврубающийся англо-русский
говор, ездил из Ужгорода на львовский телеграф. Для конспирации. Чтобы
КГБ не засекло.
Кому мы нужны, если даже здесь не нужны? Какая слащавая
латиноамериканская Мария запустит нас, хоть и с годичной пропиской, в свой
модный салон?
Но люди уходят.
От тополиного пуха. От яблок на родных деревьях. От непутевых,
всю жизнь промучившихся со свиньями и коровами, родителей своих. А жалко.
И безнадежно. Разве от себя уйдешь?
И нету Тараса Бульбы, который убьет Андрия, сына своего,
за предательство земли своей.
...Давно уже нет той квартиры на комарином бывшем, говорят,
и проклятом болоте, той жены, влюбленной в «крутых», как слезливые сельские
закарпатские баптисты в Иисуса Христа. Остались только мы — я, Богдан и
Назар. Осталось самое главное — мы всегда фантастически рады друг другу.
Даже в Ужгороде, похожем на Америку всего лишь единственным небоскребом.
16-этажным. Раньше писали, что он неуклонно клонится в сторону реки. Теперь
об этом забыли даже жильцы... Экономические трудности... Ничего не поделаешь...
. .