На входе в советский концлагерь Соловки была надпись: «Железной рукой загоним человечество в счастие».
На входе в нацистский концлагерь: «Arbeit macht frei», «Работа делает свободными».
Трудно сказать, какая из двух формул циничнее. Циничны обе. Потому что и «свобода» и «счастье» ждали человека разве что по ту сторону жизни.
А ближе к нам во времени — речь идет о начале апреля 2008 года — соcтоялся саммит НАТО в Бухаресте. На этом саммите тогдашний президент России В. Путин сообщил, что такого государства, как Украина, не существует. Прозвучало, что половина Украины — это якобы территория, которую Россия подарила Украине, а вторая часть — также не Украина, так как это... Восточная Европа1.
Несколько дней ранее Александр Солженицын — совесть русской оппозиции тоталитарному режиму, Нобелевский лауреат — назвал Голодомор «провокаторским вскриком в «геноциде»», который якобы зародился в «затхлых шовинистических умах». Более того, это «обезумелая басня», которая является «лютой подтравкой» для «западных ушей». А цель этой «басни» — поссорить дружеские (даже «родные»!) народы2.
Эти две цитаты в синтезе эпитомизируют уже веками, как известное отношение России к Украине. Ничего нового. Самое главное же другое: в этом «биполярном» синтезе двух антиподов — «чекиста» и жертвы чекистского режима — считывается базовый механизм русской идентичности: все правила человеческой жизни и сожительства — от христианского милосердия до международных законов — ничего не стоят перед Молохом Государства, перед Абсолютной Идеей «Великой России», которая превращает смерть целых народов и отдельных людей (даже миллионов) в релятивный «факт», во «временные ошибки партии», в «досадный казус», в «инцидент» в провиденциальной реализации этой Идеи.
Бывший диссидент тоталитарной системы, созданной ЧК-КГБ, и президент, который вышел из недр КГБ-ЧК как знак возрождения этой Системы, говорят на одном языке. Для обоих Украина — конкретная территория, населенная абстрактным народом, — народом, которого нет, или же, если он есть, то только в той мере, в которой это отвечает интересам и планам России. Конкретная территория, предназначенная для расширения «русского мира», населена народом-призраком, которому разрешено жить и умереть в зависимости от государственных интересов России.
Когда в 1917 г. падала Российская империя и украинские интеллектуалы начали строить независимую Украину, эта независимая Украина представлялась Родиной граждан. Писал Михаил Грушевский: «Украина не только для украинцев, а для всех, кто живет на Украине, а живя, любит ее, а любя, хочет работать для добра края и его людей, служить ей, а не [...] эксплуатировать для себя. Всякий, кто водится с такими взглядами, дорогой согражданин для нас». Власть Украины не будет «ограничивать сие равноправие и свободу нашим неукраинским согражданам в ложно понятых интересах украинства», ведь «мы не на то целыми поколениями боролись и страдали за права нашего народа, чтобы с волной, когда его права будут завоеваны, поставить другую цель — укрощение более слабых народностей и господство над национальными меньшинствами большой украинской земли». «Я не желаю своему народу «господства», потому что считаю, что господство деморализует, вырождается сам господствующий и не может сочетаться с правдиво-демократическим строем. [...] Я не хочу украинского империализма».
Нежелание Украины быть империей (а это эквивалент ее принципиального самочувствия как европейской культуры под пером интеллектуалов ХІХ и ХХ вв.) проектировалось на все без исключения соседние народы.
Если в случае России речь шла о противопоставлении двух различных национальных проектов (Res publica versus Imperium), совсем иначе виделась перспектива соседства с Польшей. На протяжении двух веков, от писателей и историков времен Романтизма и далее — до интеллектуалов ХХ в., «польский вопрос» стал неотъемлемой частью борьбы за украинскую независимость. В этом контексте есть два особенно интересных аспекта. Во-первых, фактор религиозной дифференциации был суббординирован новой абсолютной объединительной ценности: ценности свободы. Во-вторых, проблема отношений между Польшей и Украиной виделась как часть исторической и культурной эволюции всей Восточной Европы. Формирование этой идеи происходит уже в первой половине ХІХ века. Если русские панслависты видели будущее славян как слияние «славянских ручьев» в «русское море», по словами Пушкина, то украинские славянофилы высказывали гипотезу будущей федерации равных между собой славянских наций. В программе тайной революционной организации «Кирилло-Мефодиевское братство» (1845—1847) — «Закон Божий. Книги бытия украинского народа» Николая Костомарова — впервые была сформулирована идея славянской федерации, как считал Иван Франко. Основой этой федерации виделось обновленное братство Польши и Украины. «Книги бытия...» были ответом украинских романтиков на «Ksiegi Narodu i Pielgrzymstwa polskiego» (Книги Нации и польского Пилигримства) Адама Мицкевича: Польша опять стала «сестрой» Украины в общей борьбе двух самых притесняемых и самых мятежных славянских народов за высвобождение всего славянства от рабства империй. А в ХХ в. речь шла об углублении понимания этой проблемы и дальнейшей ее артикуляции. «Что самое важное, — писал Иван Лысяк-Рудницкий, — Польша и Украина имеют сегодня, и, по всей вероятности, еще долго в будущем, очевидные и неотложные общие политические интересы. Систематическое, далеко идущее сотрудничество между поляками и украинцами создает надежду на соотношение сил в Восточной Европе. [...] Надеемся и молимся, что никогда не повторятся давние ошибки, за которые уже так дорого заплатили и украинский народ, и польский».
Вопрос территории отступил перед вопросом общих ценностей: свободы и равноправия. По Второй мировой войне Ежи Гедройц провозгласил: Львов будет украинским городом, Вильнюс — литовским, Гродно — белорусским, а поляки должны научиться решать свои проблемы в общем европейском доме. Формирование — и формулировка — этих идей происходило на фоне еще не затихших политических и территориальных конфликтов между Польшей и Украиной, — и тем более ценна принципиальная позиция этих интеллектуалов. В частности, трудно переоценить мужественно заявление Гедройца: в том моменте польско-украинский антагонизм был еще частью ментальности и украинского и польского обществ. Гедройц шел не только против тоталитарной системы, но и против убеждений ряда своих коллег, против значительной части собственного общества. А в «Декларации по украинскому делу», принятой по инициативе Гедройца, говорилось: «[...] не будет по-настоящему свободных поляков, чехов или венгров без свободных украинцев, белорусов или литовцев. И, наконец, без свободных русских». Подобную мысль высказывал на страницах «Культуры» ксендз Юзеф Маевский из Претории: «Да, как мы, поляки, имеем право на Вроцлав, Щецин, Гданьск, так литовцы правильно добиваются Вильнюса, а украинцы — Львова. [...] Пусть литовцы, которые переживают еще хуже нашей судьбу, радуются своему Вильнюсу, а над Львовом пусть развевается сине-желтый флаг». Или вспомнить знаковую статью 1952 г. Юзефа Лободовского «Против упырей прошлого»: страстный и горький анализ фактов и факторов, которые препятствуют польско-украинскому взаимопониманию. «Разделяет нас море крови и века ожесточенной борьбы, — писал Лободовский, — [...] Какой же выход из кровавого круга этой ненависти? [...] Стоять на своем до конца, выясняя, кто первый начал, кто больше виноват, кто пролил больше крови? Или может, наконец, положить начало другому первенству — первенству протянутой руки?» Настоящим моральным прогрессом была как идея «первенства протянутой руки», так и осознание «обоюдной вины»: «Однако вина обоюдная, и мы не сделаем ни одного шага в этом деле, если будем отрицать горькую правду».
Это не типичные для периода коммунистической диктатуры риторические заявления о «дружбе народов-братьев», которые завершились сегодня милитаристским экспансионизмом и ксенофобией со стороны России в отношении всех без исключения нероссийских народов в радиусе российско-советского доминирования, поставленных перед выбором: или раб, или враг. Третьего не дано. В случае Польши речь идет о том «моральном измерении польской свободы», благодаря которому Польша развивала и консолидировала европейский код своей культуры. Так, речь идет о моральном измерении именно польской свободы, которая мыслится как свобода народа, окруженного не униженными рабами, а другими народами, о которых можно сказать: «Свободные со свободными, равные с равными». Трагические обиды, которые один народ нанес другому в прошлом, могут быть осмыслены и прощены только в условиях взаимной свободы.
В этих идеях польских и украинских интеллектуалов можно видеть не только отголосок, а иногда и радикализацию концепций, на которых основана культурная идентичность Европы и политико-юридическая природа ЕС. Неприкосновенность свободы другого народа является основой многовековой эволюции Европы как пространства культурного и основой формирования в послевоенное время Европейского Сообщества, как пространства, в частности, юридического. Конфликтные узлы прошлого развязываются исключительно на основе равноправия сторон. Нерушимость послевоенных границ — императивна. Конкретная территория должна принадлежать конкретному народу независимо от их отношений в прошлом. Собственно, именно потому что речь не идет в первую очередь о территории.
Речь идет о Родине — о европейском понимании этого понятия.
Модель памяти неразрывно связана с идеей родины. Иными словами, модель памяти является формой осознания цивилизационной принадлежности. Сознание прошлого может превратиться в межнациональные счеты на кладбищах. Может видиться как ненужный балласт, который препятствует жизни hic et nunc, здесь-и-сейчас. А может стать моральным решением, т.е. критическим пересмотром собственной истории — с целью выйти, наконец, из ловушки навязанных той или иной идеологической системой «внутренних» и «внешних» схем интерпретации.
В этом смысле, вышеприведенные цитаты из польских, украинских и русских авторов иллюстрируют две модели памяти — русскую, с одной стороны, и польскую и украинскую, с другой, — модели, которые условно можно назвать евразийской и европейской. Эти модели имеют между собой радикальные отличия.
1. Категория Другого. На воспитании этой категории основывается вся европейская цивилизация. Все развитие европейской цивилизации — это медленный, но неуклонный путь к осознанию Другого как паритарного человеческого (национального, культурного) измерения. Поэтому и память Другого, с одной стороны, имеет самостоятельную ценность, а с другой — принадлежит к «сумме» универсальных ценностей. Все, что сегодня коннотируется понятиями плюрализма, толерантности, уважения к меньшинствам, — это явления, которые отражают суть Европы как «plures in unum», цивилизации, которая сформировалась на принципе «единства в многообразии». В сохранении и защите дифференцирующих элементов состоит глубинная природа европейской культуры. Но сам этот принцип стал также и основанием для формирования характерных ценностей демократии: Свободы и Закона. В отличие от европейской, русская культура применяет принцип «reductio ad unum», «сведение к единому». Категория Другого не существует в измерении автономного субъекта и его прав. Другой или однозначно «враг», или нейтральный элемент механического комплектования имперского пространства. Поэтому история любого другого государства и/или народа рассматривается исключительно в оптике интересов России, т.е. пользы или вреда для России. Следовательно, память Другого — это всегда память, которая коррелируется, в первую очередь, интересами памяти (или же непамяти) России. В таком случае память Другого, которая не совпадает с русской оптикой, — это «альтернативная память», которая воспринимается как явление, однозначно «подозрительное» или «по-вражески». Воспринимается и принимается только «позитивная» относительно истории России память. На «альтернативную память» налагается априорное вето.
2. Пространство европейской идентичности имеет конкретные параметры. Здесь четко разделены критерии и категории «национального» и «европейского». Причина этого — в формировании демократического мира «снизу», в плоскости общества, а не верховной власти. Результат таков, что в конечном своем выражении Европа является пространством разных родин, а консолидируют это пространство базовые для европейской цивилизации ценности. В смысле политическом «европейский мир» как ядро западного мира исторически идентифицируется с измерением демократии. Пространство русской идентичности не имеет четко определенных параметров и потому интерпретируется в широком значении, иногда получая при этом взаимно исключающие характеристики. Православная Россия чувствует своим демиургом Чингисхана, чей внук Батый пас коз на руинах Софии Киевской. Имперские ностальгии смешиваются со сталинскими — словно это не большевистские вандалы разнесли в прах своими кровавыми сапогами Россию царей. Коммунисты упали в православие — это, видимо, не они взрывали средневековые храмы и распинали священников на стенах тюрем. «Суверенная демократия» мерещится себе «Пятой империей». В борьбе против НАТО «Русские марши» проходят под криками «Зиг хайль», а организация «Славянский Союз» предстает в виде скромной сиглы — «СС»... Поэтому понятие «русского мира» не совпадает с границами государства. В зависимости от конъюнктуры момента, «русский мир» то сужается, то расширяется, травмируя свою национально-культурную «ткань». Это может быть пространство распространения русского языка и/или православной, коммунистической или евразийской идеологии, но в любом случае — идеологии антилиберальной, а значит, антизападной. Такая постановка вопроса является в действительности признаком глубокого кризиса русской идентичности. Если граница «европейского мира» совпадает с границей демократии, у России элементарно нет ответа на вопрос: где начинается и где заканчивается «русский мир». Задекларировав и доказав (с успехом!) свою неевропейскую природу, этот мир до сих пор не нашел свою идентичность и на восточных рубежах, которые всё больше покрывает тень полуторамиллиардного Китая. Но подобная «мобильность» гипотетических культурных границ «русского мира» генерирует лишь нестабильность на политических границах России и размытость критериев идентичности внутри самой этой многонациональной страны.
Отсюда такое агрессивное отношение к воображаемо «своему» миру, если он вдруг выходит из-под контроля, ломает установившуюся схему, как это периодически происходит в случае с Украиной и Грузией, а еще раньше — Польшей, странами Прибалтики, вообще с государствами Востока Европы. Страна, смотрящая в сторону Запада (иными словами — демократии), автоматически становится «врагом» — не из-за абсурдных «угроз» со стороны НАТО, а из-за бесконтрольного страха России перед цивилизацией либеральных ценностей — ценностей, которые официальная Россия не просто не принимает, но даже не вырабатывает интеллектуальных инструментов для полемики с ними, переводя разговор на радиус полета ракет и количество бомбардировщиков.
3. Имперская мифология. На территории Европы после Второй мировой войны окончательно прекратилось не только существование империй, но и искушение их построить. Попытка создания «Deutschland uber alles» была последним — наиболее трагическим — актом европейского империализма. После этого европейцам в процессе становления ЕС пришлось осуществить очень сложную культурную операцию — создание согласованных и взаимно приемлемых национальных интерпретативных моделей истории. Конечно, спорных фактов хватает и сейчас. Но произошло согласование взглядов на определяющие события в истории Европы. Это — без преувеличения моральное и научное достижение — имеет и политическое измерение: ни одна из европейских стран не может обратиться к другой с территориальными претензиями и тому подобным на основании того или иного исторического факта. Распад империй воспринят как момент продвижения и модернизации, а не как катастрофа потери территорий. В конце концов речь идет о странах со стабилизировавшейся идентичностью — в контексте, где и в культурном плане, и в законодательном невозможно возвышение одной нации над другой.
Евразийские страны, не имеющие опыта зрелой демократии, привязывают свою неустоявшуюся идентичность к устоявшимся мифическим идеологемам, которые должны подтвердить «величие» «могущество» и тому подобное — и, разумеется, «величие» по отношению (и за счет) близких и далёких соседей. Около Улан-Батора возводится самая большая в мире статуя Чингисхана, достигающая 40 метров, — невозможно представить себе подобную статую ни Кромвеля, ни Наполеона, ни Линкольна, ни Гарибальди. Славяне дерутся под массивной пятой точкой немецкой принцессы — вспомнить хотя бы трагикомические эпизоды установления памятника Екатерины II в Одессе (2007), с фольклорными русскими «казаками» и их нефольклорными нагайками, борьбой «правильных» с «неправильными» православными, патрулированием Ее Императорского Величества силами патриотических бомжей. Но подобное нельзя представить в Европе: скажем, испанцев, дерущихся с англичанами под юбкой Елизаветы I Английской. В евразийском контексте, в который всё теснее интегрируется Россия, имперский (государственнический, идеологический) нарратив доминирует над взвешенной, открытой к верификации историографией, опирающейся на факты. Априорный характер имперской наррации не позволяет опротестовать ее рациональными методами, с помощью документов, сравнительных точек зрения, критических дискуссий.
4. Цивилизационное расхождение Европы и России усиливается тем, что в европейском контексте категория государства субординирована категории человека. Поэтому, конечно, государство, имея также символичное значение, все же в первую очередь является категорией политико-юридической. Для России государство — категория территориальная и символичная, но не юридическая. То есть речь идет о мифическом пространстве, в пределах которого каждый исторический факт может стать элементом пропаганды, позитивной или негативной. Понятно, что для удержания этого пространства нужна идеология. Отсюда идея априорной «сакральности» России — измерение, которое не может быть подвержено никакой верификации. Но эта априорная «сакральность» опирается на православие, в российском случае превратившееся из религии в идеологию, обслуживающую Трон. А подчиненная власти религия, утратив свою этическую автономию, теряет моральное измерение, делегируя свои функции Власти.
5. «Придворная история» и свободная история. Еще во втором веке нашей эры Лукиан из Самосаты в своем трактате «Как писать историю» говорил о том, что независимость от власти и отказ от сервилизма являются теми элементами, которые отличают историка от придворного. Развитие европейской историографии — от эллинистической культуры до сегодняшней Европы — это постепенное высвобождение историографии от обусловленности и давления власти (как светской, так и церковной), обретение независимости историка от конъюнктуры собственного времени. Противоположная модель доминирует в «византийском» мире. От историографии времен Ивана Грозного до Карамзина и далее до советских историков имеем тип «придворного» историка, обслуживающего власть, тип исторической наррации, фиксирующий историю, которая, по словам Карамзина, «принадлежит царю». Эта наррация подчинена интересам и приоритетам власти, а человек и/или народ занимает в ней субординированное место. В центре такой наррации — идея священного происхождения светской власти, которая эволюционировала из «цезаропапизма», типичного для византийско-российского типа Imperium.
* Доклад, произнесенный на международной конференции в Польше «Память и место. Опыт прошлого на пограничье»: D. Staszczyk, A. Szymanska (eds.). Pamiec i miejsce. Doswiadczenie przeszlosci na pograniczu (Miedzynarodowa konferencja naukowa, Chelm, 16—17 maja 2008 r., Chelmskie Towarzystwo Naukowe, Instytut Nauk Humanistycznych). — Chelm: Panstwowa Wyzsza Szkola Zawodowa w Chelmie, 2008. Печатается в «Дне» в сокращенном виде и без библиографии.
1. Путін Бушу: «Україна — це навіть не держава!» http://ua.proua.com/news/2008/04/07/1122 27. html; Путін не вважає Україну державою?http://ua.glavred.info/archive/2008/ 04/07/113007-11.html.
2. А. Солженицын. Поссорить родные народы? http://www.izvestia.ru/opinions/article3114723/, 02.04.2008. Очень грустно, что русский писатель ушел из жизни (4 августа 2008 г.), оставив Украине как воспоминание о себе это антиукраинское заявление.