Был зимний вечер начала 2011 года. Вооруженная диктофоном, я ничего не боялась. Издательство «Либідь» попросило Ивана Михайловича Дзюбу сделать интервью с Линой Костенко — о ее жизни и творчестве. Иван Михайлович говорил с мамой, я приготовилась записывать. За окном шел снег, между чаем и включенным диктофоном мы начали работать...
И вдруг комната стала маленькой. Волны времени накатывались, словно цунами. Известное и неизвестное, сказанное и несказанное, моментальность конкретного воспоминания, тысячами нервных окончаний вписанного в историю... Воспоминание выстраданное и перевоплощенное, ставшее стихом, притаилось в светотенях старых семейных фотографий, распрямилось живыми фигурами из «бессмертной диорамы» памяти — памяти прабабушкиного сада и памяти войны, памяти студенческой юности и режимных репрессий, памяти 1960-х и любви, памяти потерь и творческих откровений. Тогда мы поняли, что ни за один, ни за десять вечеров сделать это невозможно. А дальше уже началась наша с мамой робота — и вечерние разговоры, и диалоги по телефону, и записи, и сны, и неожиданные ассоциации... И «загудела та книга голосами» — неопалимая книга памяти. Заговорили в ней люди — живые и мертвые, присутствующие и забытые, каждый со своей болью, со своей (временами и не услышанной когда-то) правдой. Словно какой-то странный ветер собрал разбросанные в пространстве человеческого бытия страницы — и они сами начали складываться в эту книгу, отыскивая через внешнюю хронологию дат и событий хронологию внутреннюю — мыслей, чувств, творческих состояний, эмоциональных стихий и жестких предсказаний.
Книга еще «горячая» — создавалась она в очень сжатые сроки, с большим напряжением и самоотдачей всех участников этого проекта, начиная от автора книги Ивана Дзюбы и всей редакции «Либеді», не говоря уж о свободолюбивом субъекте интервью, который поразительно терпеливо меня и нас всех выдержал, за что ему большая благодарность. Это, наверное, самая невероятная работа в моей жизни. Где с самого начала мой друг диктофон превратился в каноэ среди Ниагары. И, в конечном итоге, мы все сумели завершить работу лишь потому, что пообещали друг другу: это будет пред-книга, а дальше уже будем работать над развернутым интервью, где найдут место еще не обсужденные экзистенциальные и творческие спектры в разных своих психологических и исторических масштабах и координатах.
Поэтому здесь я ограничусь лишь несколькими лаконичными комментариями к этой работе. В первую очередь — человек и история. По большому счету, у нас до сих пор не написана история в человеке, это особенно страшно для Украины ХХ века. Не написан и человек в истории — по принципу французской «школы анналов», которая противопоставила «истории событий» живую ткань человеческого переживания исторического времени. Вот, собственно, принцип интервью дает возможность создать такую «психоисторию», где историческое время аутентично проступает сквозь призму личностного эмоционального, творческого его восприятия, свободного от априорных идеологических, методологических и других конструкций.
Но основное в этой работе — писатель и слово. Писатель, раскрывающий внутренние причинности того или иного образа, строки, метафоры, ритм, который будет рационализировать в своем рассказе процесс стихийного происхождения той неуловимой материи, каковой является литературный текст. Что такое топос сада и топос степи, почему пылающие в войну украинские хаты становятся в поэзии вангоговскими кипарисами, как «балкончиков причаленные гондолы» на подтопленных наводнением домиках на Трухановом острове превращаются в проплывание человека в экзистенциональной гондоле сквозь «венецианские маски и карнавалы» жизни, почему поэт разминулся с Дерридой и встретился с Камю, о чем плакала ночью царица Савская и почему на столе поэта блеснуло то «золотое перо», которым он писал стихи в Сиракузах при Тите или Нероне... Этот разговор учит иначе читать эту материю текста, о которой так много говорено и так мало сказано. Живем в видеократическом мире, где господствуют имитация и симулякр, где строки с рифмой и без кричат и топочут. А поэзии нужны тишина и свобода. И для написания. И для понимания.
А как же феномен шестидесятничества — связь и детерминация между 20-ю годами и 60-ю, между 60-ми, 80-ми и сегодняшним днем. Как и в плане истории, так и в плане истории литературы до сих пор имеем дело с неблагоустроенным временем, с хаосом явлений и событий, которые так часто попадают в поле манипулятивных операций. Индивидуальное переживание этого явления помогает выстроить совсем иную перспективу. Увиденный изнутри феномен шестидесятничества дает возможность ощутить его как часть интеллектуального протестного движения послевоенной Европы. И как на этом фоне провинциально и фальшиво звучат инвективы некоторых литераторов следующих поколений в «заангажированности» шестидесятников — в то время, когда в Европе распространялись идеи того же Камю и Сартра, Арендт и Поппера, Бёлля и Пазолини. Шестидесятники — кто погиб, кто выжил, кто выдержал, кто сломался, кто пошел до конца, кто-то сбился с пути. Но это в условиях тоталитарной системы. А в посттоталитарной Украине «незаангажированные» литераторы подтанцовывают за деньги провластных спонсоров и пишут власть имущим хвалебные письма в поддержку их разрушительных «реформ». Ужасающая парабола морального краха интеллигенции. И все эти большие и малые драмы в культуре должны быть озвучены и осмыслены в обществе, потому что без обретения нравственных основ это общество будет обречено на небытие.
И еще одно: когда Иван Михайлович разговаривал с мамой, я увидела перед собой двух людей, которые с огромной этической осторожностью и безграничным уважением двигались в пространстве памяти друг друга, — и это было так невероятно на фоне нашего ежедневного опыта жизни в социуме, где хамство и насилие стали узаконенной нормой существования. Кстати, мама несколько раз возвращала текст: снимала факты, имена. Хотела оградить людей — и живых, и кого уже нет — от стыда за непорядочные поступки. Больше всего меня поразило, когда мама не захотела назвать имя того негодяя из «спецчасти», который преградил ей путь к учебе на философском факультете Киевского университета. Я была убеждена, что такие бесславные имена нужно озвучивать. А мама подумала о его вероятных родственниках: а вдруг они порядочны, а вдруг им будет больно? И я, в конечном итоге, не знаю, что это: признак нашей слабости — или нашей силы? Ведь мстят лишь ничтожества. Настоящая сила — великодушна. Даже когда не прощает.
И еще один очень важный урок: свобода личности. Говорит писатель, полностью отстраненный от внешних влияний, от прессинга мод и трендов. Та же видеократическая культура приучает нас к экстериоризации, к истерически выкричанным тайнам полишинеля, к грубому эксгибиционизму, к радикальным постмодерным «дресс-кодам», когда литератор уже и исподнее снимает, чтобы удержать возле себя такого же суетного и обезличенного, как и он сам, читателя.
Работая над этим интервью, я поняла главное, может быть, даже интимное содержание строки: «Моя свобода всегда при мне». Я благодарна маме за эту лекцию свободы. Потому что в момент, когда у Украины отнято европейское будущее, возвращение в Европу может состояться не посредством подписи соглашений, а благодаря сознательному, последовательному, а нередко болезненному отвоеванию внутренней свободы — той самой свободы, из которой вырастает воля бороться за достойную жизнь в этом мире. Потому что и о себе, и об Иване Михайловиче, и о многих людях, которые жизнь отдали за то, чтобы эта страна обрела свободу, эти слова: «Було нам важко і було нам зле, І західно, і східно, Було безвихідно, Але нам не було негідно».
И тогда память не страшится прошлого — и не страшится будущего, а отыскивает свою сущность в обоих этих измерениях: «Прямим проломом пам’яті в безмежність уже аж звідти згадуєш себе». И наступает тот благословенный момент, когда «з облич спадають маски. Зі всього світить суть усіх речей».