Милетская школа утвердила «принцип сохранения», позднее, в V в. н.э., сформулированный Эмпедоклом как «ничего не возникает из ничего, и никак не может исчезнуть то, что существует». В XVII в. Френсис Бекон развил этот тезис, выразив мнение о том, что сумма материи всегда остается постоянной и не может быть уничтожена и «ни одна малейшая ее часть не может быть ни одолена всей массой мира, ни разрушена общими силами всех агентов, ни быть как-либо уничтоженной». Дополнявшийся и расширявшийся в пределах разных эпох и интеллектуальных традиций, данный закон стал также известен как закон Ломоносова-Лавуазье. «...Сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому; следовательно, ежели где убудет немного материи, то умножится в другом месте», — писал Ломоносов. Данный закон сохранения массы стал одним из краеугольных в классической физике. Физика же социумов и ею обусловленное функционирование человеческих судеб также подвержена влиянию данного закона: ничего не может преодолеть плотность материи человеческой жизни, и если каким-то образом эта жизнь все же преодолена, его материя умножится где-то. Никто не умирает, но каждый, кто был лишен права на существование в реальности классической физики, продолжает свое существование в реальности параллельной. И реальностью этой является память.
Хрупкий, казалось бы, мир памяти на самом деле является определяющим и отчасти значительно более мощным магнитным полем, которым управляется человеческая жизнь. Мы пишем о памяти, чтобы забыть, но мы пишем о ней, и чтобы помнить. Мы несем в себе внепамятное — то, чего никогда не сможем выразить вербально или образно, но то, при посредничестве чего определяемся мы сами. Пласты времени, определяя тектонику нашего существования, переплетаются сами в себе, образовывая порталы зыбучих песков памяти, в которых грузнем, лишь коснувшись вещи, истории или образа, за которыми стоит воспоминание. Города, несмотря на очевидную функцию жилищных обязательств, несут в себе страшную силу путать не только сложными дорожными развязками, но и развязками судеб.
47 градусов 17 минут северной широты, 25 градусов 56 минут восточной долготы. За этими координатами прячется то, что называют и называли по-разному: Черновитц, Чернавтцы, Черновцы. Кто хоть раз бывал в Черновцах — кому хотя бы раз пощастливилось пройтись по разнообразию хребтов этого пограничного городка, наверное, никогда не забудет его духа.
Возможно, дело в том, что Черновцы долго молчали (или, возможно, их не слышали?), пока за пределы литературоведческих институтов не вырвались тоскливые рифмы Розы Ауслендер, Пауля Целана, Ицика Мангера, Элиэзера Штайнберга. В какой-то момент исторические исследования пространств между Сталиным и Гитлером, обочин истории, на которых витали драконы тоталитаризмов, встретились взглядом с пограничным городом — средоточием межграничной боли, колыбелью бездомного апатридства, сгустком растерзанных в клочья судеб.
Флоранс Хейман честно признается в изначальном разочаровании, когда ей поручили изучать Черновцы. Впрочем, после прочтения книги «Повернення пам’яті: сторінки єврейскої історії Чернівців» остается впечатление, что ты присутствовал на исповеди, что стал свидетелем какого-то запретного таинства, нехотя разрушил секрет интимного причастия к собственной истории. Кажется весьма симптоматичным ее приход именно к этой теме: от заинтересованности разбитым поколением, заинтересованности Селином и его «Путешествием на край ночи», автор сам совершает путешествие к краям ночи — к «Месту происхождения» Пауля Целана, к топосу своих собственных корней (предки Хейман — из Буковины).
Книгу трудно атрибутировать как историческое исследование, пользоваться ею как компасом в научных поисках. Это слишком личное письмо, слишком трепетное. Тем не менее, сложно представить, какое письмо глубже и пронзительнее прозондировало бы временные пласты города, его памяти и беспамятства.
Книга Хейман менее всего подходит к определению «исторической литературы». В то же время, это не фикция, не переводы, не вымышленные остроты истории. Автор перемежевывает воспоминания жителей Черновцов с научными исследованиями города, воспроизводя таким образом его ландшафты с конца ХІХ и до середины ХХ веков. Бережно и тщательно она обращает внимание на каждый элемент жизни горожан — начиная от этнических картографирований и заканчивая топосами города, которыми маркировались самые интимные воспоминания горожан (сплетни, места встреч, половая жизнь и пр.). Для автора важно вместить бурную событийную историю грани веков в пределы города: обходя детали политической и экономической истории, она очерчивает ландшафты историй людей — часто противоречивые, часто слишком личные, чтобы заинтересовать университетских любомудров, — но тех историй, которые до сих пор хранит в себе город.
Трагедия буковинского еврейства — тема достаточно исследованная, просканированная в академических лабораториях, изучена и истолкована. Кроме сухости академических определений она получила свои вербализации в поэзии мирового масштаба. «Фуга смерти» Пауля Целана до сих пор считается едва ли не гимном поруганному тоталитаризмами прошлому. Но эти проговаривания — поэтические и научные, образные и академические, — они не выходят в реальность память.
У исследователей травмы и памяти о ней есть термин на обозначение одной из мнемонических стратегий — «проигрывания» (acting out): это свидетельства, переносящие опыт травмы в публичное пространство постоянной ресемантизации, реактуализации переживаний, проговаривания травматического опыта, который прискорбно приводит к его «затиранию» и потере им предыдущей болезненности. В противовес существует еще и другая стратегия — «прорабатывания» (working through) — это тексты-диагностирования влияния травмы на сознание тех, кто пережил ее, аналитика новой реальности, которая наступила после переживания травматического опыта. Именно эта стратегия является удачным выходом в реальность памяти — она не играет затертыми словосочетаниями и образами, теряющими свою силу от чрезмерного применения. «Прорабатывание» глубоко проходит сквозь глубины памяти, не забывая о ее поверхности — о современности, которая до сих пор в себе эту память хранит. Текстов, написанных по этой стратегии, очень мало.
Страницы «Повернення пам’яті» являются своеобразным компасом в блужданиях среди веков: современные улочки и их прежние названия; дома, в которых сейчас возможно увидеть лишь фундамент и представлять, какими были их стены; здания, назначение которых менялось уже много раз. Пробираясь сквозь эти пласты истории, автор пытается в итоге добраться до той другой реальности памяти.
Память нельзя вернуть — человек не властен над ней. Но если во время (или после) чтения этой книги пройтись по тем же улочкам, подняться по дорогам, по которым еврейские дилижансы возили товар на продажу, проскользнуть мимо венско-парижского шарма центральных кварталов и спуститься к Пруту, можно увидеть тени тех, кого лишили дома. Потому что ничего не возникает из ничего, и никак не может исчезнуть то, что существует.